читающие круга, числили своим бардом. А вся Россия необъятная никак не хотела знать.
И кто ж иногда жесточе других, так что согласиться невозможно, принять нельзя, – вдруг впечатает тебе твои промахи? Что излюбленная твоя медленная лирика, вот с этими самыми почками, жаворонками и старинными песнями, растянута даже до нудности? И все описания донской степи – повторяются и даже разваливают композицию? И лучшие фразы, которыми автор особенно горд, – красивая нарядная печаль с тихой умирающей зарёй; и подстреленная птица сердца; непобедимое обаяние и тревожное замирание восторга трепетной искрой, – что всё это не вершины красоты слога, но литературный мусор, который стыдно видеть за подписью Ковынёва? Вот странно, об этом не Короленко скажет ему, не какой-нибудь из славных сочленов по “Русскому Богатству”, – но станет писать ему такие письма дерзкая тамбовская девица, его бывшая гимназистка, которой он же и толковал литературу, – Зина Алтайская.
(С гимназистками – это ведь не так просто, что только педагог-черносотенец и ростовщик испытывают к ним нечистую страсть. Да всякий нормальный педагог мужеского рода – как удержится в безразличии, в неотличии этих тридцати девичьих лиц, повёрнутых к тебе в старшем классе? Как не выделить тайной симпатией одну, другую, не подумать мельком, тетрадку от неё принимая, или мел из обелённых пальцев: а вдруг
Но откуда у девушки провинциального кругозора, у твоей же ученицы, эта хватка, эта уверенность вкуса, этот уровень суждений, тобой на уроках не внушённый? Так обидит – хоть писем её не вскрывай, а походив да перечитавши – вдруг обнаружишь, что прилипли сужденья девчёночьи, уже не стряхнуть. И порой для шутки перепишешь брату, в ответ на его восхищение, брат удивляется: ну, ты к себе беспощаден! ну, ты действительно, значит, гений, если можешь так!…
Но что Фёдор Дмитрич знал верно про себя, не вышибить, укрепляла и Зина: поразительная память на всё, что
Главные помехи – не супротивники или завистники, а ты сам: может быть и правда нетребовательность вкуса? Или образ жизни твой не тот? – перестать бы мотаться по России, да ходить по редакциям, да даже и газеты перестать читать, как этот полковник? Оторваться от охотливых собеседников, собутыльников, разбитных друзей и доискливых женщин?…
Так и вовсе, может быть, ничего не напишешь.
А вот спутника вагонного между тем не упустить. Но едва выйдет в коридор – тотчас распахивать записную книжку на столе и воровато скорей вписывать чёрточки его. Может никогда и не понадобится, а может в Роман ещё вставится, вперёд не знаешь. На всякий случай – и жену его в широкой шляпе, с властно-хрупкими нотками голоса. Много воли такая баба захватывает, Фёдор таких боится, визгу не оберёшься, лучше уступить. Странно, мужа одного отпускает, такие всегда вместе ездят.
Полковник – с аксельбантами генштабиста. Сильно занят своим, на Федю сперва – как в тумане. Тёмно-русая бородка не виснет, но крепкой щёткой, густая, короткая, обводная. Очень решительный (после ухода жены). Сидит, нога за ногу, совсем неподвижно, даже без мелких перемен позы, в покое, но не расслаблен (фронтовая вымучка, выучка, прокалка?), как врос в диван, и руки не суетятся – не потрёт колено, не потеребит бороду. И рот без пожимок. А лёгкие повороты головы, мысли меняются быстро – и глаза меняются, меняются. Когда слушает – одни, вбирает, когда говорит – другие, как досылает. И по глазам наперёд видно – сейчас скажет или промолчит.
По всему направлению нынешней литературы, по настроению редакций, интеллигенции – офицеров не любили, даже презирали как исполнительных тупых слуг режима, которых натаскивают в их тёмных училищах на высокомерие, самонадеянность, жестокость. И тех, правда, что из высоких бар и стелется им незатруднительно гвардейская служба, – тех Федя тоже не любил. Но как казак по рожденью и сердцу, несчастно отведенный от службы недостатком зрения и затем (без верховой езды омешковатившись, – Федя как бы мог не любить, не понимать военную службу, и втайне как не завидовать этим подхватистым дерзким людям, служба которых была раз навсегда под бой поставленная жизнь? Ещё как бы со страстью Федя и сам по казаковал! Не делился он с литераторами, а – любил офицеров. И приятно было оказаться с таким та дороге, и хотелось быть с ним вравне.
Хотя, конечно, обидно: вишь ты, ничего нашего не читает. И даже никакого Выборгского воззвания не слышал, вот те да!
А что творилось в выборгской гостинице “Бельведер”! Мятежным собранием депутатов председательствовал сам глава Думы благолепный Муромцев. В кулуарах очаровательные интеллигентные женщины вскакивали туфельками на мягкие стулья и оттуда разили пламенем доводов знаменитых юристов. Разгон Первой Думы казался переломом всей русской истории, концом всего Освободительного Движения. Если примириться – то никакой больше Думы не соберут, конец юному парламенту, конец юной свободе! Правительство совершило государственное преступление, и народ не простит своим избранникам, если они за него не ответят ударом на удар! После думских яростных обличений – и как же теперь смолчать? Да не словами, а –
Однако и глыба народа – не пошевельнулась. С большим опозданием мятежных депутатов потом судили. Невозбранно длинные речи обвиняемых, жалкенький трёхмесячный тюремный приговор да 10 лет не занимать должностей в своём крае. И вот через десять лет полковник генерального штаба не понимает слова
И каким же манером сдвигаются? вообще сдвигаются ли массы?…
Первая Дума! Депутаты вступали в Таврический дворец не сотрудничать с трухлявым правительством, но – продолжать великое шествие революции! На железнодорожных станциях едущим депутатам кричали провожающие непримиримо: “Земли и Воли!”. И когда на пароходе переезжали депутаты из Зимнего дворца в Таврический – петербургская образованная толпа с набережной кричала: “Амнистии!” (террористам). В Екатерининский зал ломились депутации избирателей, дохаживали дальние ходоки, а нарядные женщины, спустившиеся с хоров, оглаживали думцев после смелых речей и нащебетывали напутствий перед выступлениями.
И через десять лет…?
И что же собственная скромная речь Ковынёва (в кулуарах тогда захваленная, да на публику и построенная: без высокого градуса гнева тогда не всходили на речи)? – уж её и вовсе не осталось в русской истории. А подымаясь на думскую трибуну, мнишь: сейчас сотрясётся и по слову твоему изменится… Почему именно казаков заставляют давить революционный народ? Ярмо службы, покрывшей позором