Да ведь польстит, что письма твои наполняют её “какой-то беспечной удалью”. То: сейчас такое чувство к вам, будь у меня воздушный шар или крылья – прилетела бы к вашему изголовью и навеяла бы “сон золотой”. Нет, при встрече не буду так свободна, мне даже боязно узнать вас ближе… И стояла как рядом – у письма, у стола, у ручки кресла, уже кажется вот склонилась, ярче видная, чем въявь, перехваченная в поясе, в запястьях, по горлу, – влекущая! Но не ехала. Только письма.
Полковник размял папиросу двумя пальцами, вышел покурить в коридор. (Всё-таки, не могут люди без любовных историй, с чего другого поважней – а всё на это переползут).
И откуда у неё взялась лёгкость, с какою гимназистки не пишут? И почерк такой же, влетающий в душу, что-то слитное между задорным слогом и почерком – летишь, летишь, куда в этот раз? И даже на странице начертание: то между фразами просвет, между абзацами вздох, то вместо ровного обруба строчек – лесенка, будто не хватает ей наших тире и многоточий. От настроения – разный рисунок на странице, сразу понятный, едва распечатаешь конверт. Письмо прочесть – как увидеться. (Фёдор Дмитрич и это всё примечал, предполагая описать когда-нибудь.)
И – не льстила ему, не похваливала. Писала не увещательно, не упросчиво, но – гордо, свободно. Девочка, на двадцать лет моложе, досматривала в нём через письма, через очерки, через статьи, и резко высказывала, как он не привык, как при людях даже бы обиделся, а промеж них текло, никто не знал: а вы очень подлаживаетесь к обществу, в которое попадаете! а вы слишком в плену у передовых идей, это вам мешает как художнику! Да ваша передовая журналистика вон что выдула из Мани Спиридоновой, что ж, я её не знаю? она в нашей гимназии и училась, все знают, её из 7-го класса выгнали: классная дама нашла записку присяжного поверенного, что она с ним в связи давно. И она продолжала с ним ездить по губернии, и на частной квартире застрелила из ревности – а ваши передовые журналисты сочинили, что она идейная эсерка, что стреляла в него как в подавителя восстаний, на вокзале, и тут же её взвод казаков, дескать, изнасиловал. Так ни взвода не было, ни насилия, ни даже вокзала: сидела на коленях у любовника и ухлопала – и вошла революционной иконой, – вот до чего ваши передовые журналы доводят, берегитесь!
Сама Зинаида тоже не рисовалась под
Вернулся полковник. В купе уже посерело, в углах и лица хуже видны, но не предлагал света зажечь – а Федя и тем более. Для такого рассказа настроение нужно, в сумеречном купе уютнее.
– Ну, конечно, чтобы такая переписка поддерживалась, иногда, сами понимаете, надо написать: так, как к вам, – ни к одной женщине никогда не относился, не отношусь, и сам поражаюсь: что за загадка?… Однако звал её приехать – не приезжала. Вдруг забьётся в сомнениях: ах, ах, неужели невозможны другие отношения между разнополыми существами?… Как будто именно другие ей нужны. Ну, поясняешь, Зиночка-Зиночка, если нет чувственной подкладки – люди друг другу неинтересны. Ответ: эту неделю строго рассматривала моё отношение к вам и не нашла в нём ничего нескромного. Да разве на уроках вы нам о такой любви рассказывали!… Видишь ты, уроки! то – уроки. А по-жизненному, объясняешь, всё на свете есть только порыв инстинкта. И надо брать, что жизнь даёт. Так и занозилась! – Нет! Не всё, что жизнь даёт! – а с большим выбором! Иначе столько дряни наплывёт – хорошего не заметишь! Брать всё подряд – себя не уважать! Да вы сами так не думаете, не может быть!!… Пойди вот, объясни им, в чём мы с ними разные. Иногда, для раззадору, что ли, сбрякнешь ей, намекнёшь про какую-нибудь свою мимопутную женщину. А ну-ка, голубушка, ты со мной так откровенна – а как ты мужскую откровенность выдержишь? Всегда от женщины других женщин скрывают, а вот буду с тобой в открытую – откинешься? И что скажете? – выдержала! Не покинула писать.
Усмехнулся Фёдор Дмитрич между понимающими.
– А их понять – и вовсе голову сломишь, лучше не затрудняться. Заведутся три станичницы – и чего ссоритесь? – страшно мне ваших ссор. Да в сердце моём хватит любви на всех вас троих, не ссорьтесь! Над женской изломкой ещё голову трудить – пропал казак! Какая сохнет по тебе – ту и не пропускай.
Как-то подвинулся, шатнулся полковник в сумерках, – хотел сказать? Нет.
– Всё равно такой любушки не бывает, чтоб на век, всё пройдёт, всякая минует. А отдай себя бабе в руки – перекорёжит тебе всю жизнь.
А так и бывает: то пренебрёг, а то раззаришься – вынь да положь, именно её.
Зиночка! Упустим мы с вами наш праздник сердца, приезжайте! Приезжайте!
Нет! Мол, человек всегда одинок, и встретясь – мы только локтями коснёмся.
– Всё-таки приезжала раз: думала в Питере на зубоврачебные курсы устраиваться. Не локтями коснулись, один разок и грудью я её хорош-шо притянул… Нет, ушла!
И шарфик её запомнить длинный жёлтый, как свешивался по груди. Да хоть все четыре колеса отвались и все под гору!
Уехала, но не замолчала: хоть вы и знаете женщин чуть не с пятнадцати лет – а всегда будете чужой у чужого огонька, никогда вам вашего
Неуговорная девчёнка, ещё и оскорбления выслушивать, тем особенно обидно, что – верные. И на войну, правда, надо: японскую пропустил – жалел, писателю – надо. А казаку – тем более.
И вот когда, наконец! Вот только когда хмуро-шутливый черноволосый кондуктор принёс и им на подносе полуведёрный, ещё поющий самовар с наставленным вверху заварным чайником. Почти уже в сумерках купе яркое самоварное поддувало полило заметным алым присветом через круговые скважинки.
Из коридора через плечи кондуктора упал электрический свет. Забеспокоился кондуктор, не испорчена ли их лампочка. Нет-нет, просто не зажигаем, – объяснил Фёдор Дмитрич. И покладистый полковник не возразил.
А сахара не приложил кондуктор, извинился, нету. Но Фёдор Дмитрич, изумляя спутника запасливостью, опять привстал наверх – и достал на ощупь из корзины баночку.
– Да вы действительно всю жизнь в дороге? Как у вас прилажено!
– Люблю хозяйство, люблю порядок, – довольно устраивал Фёдор Дмитрич. – Так что, не обойдёмся ли пока без света, правда?
Ему не надо было сейчас собеседника видеть, только отвлечение. А внутри так жжёт – и света не надо.
Алые, тайные, тёплые горели скважинки самоварного поддувала – и на столике свободно отличишь стаканы, ложки, пальцы. А огоньки теплятся как из тебя самого – и выше тут, уже в черноте невидимой, – как вьётся дух её.
Полковник и тут согласен. Тоже на ощупь прибавил на столик – обычная дружеская вагонная складчина, у кого что есть, вдвоём всё вкуснее. Ну и варенье у вас! Какая вишня крупная!… Донская. У нас первее вишен – разве только виноград. Ещё – дыни.
На еде-питье отвлеченье, заминка, – можно на том историю прервать, забыть?
Но ало горят огоньки поддувала – и тревожным тоном ещё отзывается, допевает латунное туловище.
Нет, уже не остановиться. Через раз, то вслух, то про себя пробегая.
– …Ребёнок… – (Это, кажется, вслух.)