тонко соединить бурную революционную демократию и пугливые цензовые круги – и дать создаться и функционировать Временному правительству? Заложник демократии в правительстве. И это он. Кто вынужден постоянно следить за этими цензовыми министрами, зорко поправлять их, а то и, в нетерпении, перебирать часть их власти к себе? Несравненный единственный любимец демократии. И это он. И кто, ежедневно, самыми яркими словами, обязан объяснять революционной России всё происходящее? Вдохновенный оратор. И это он. Кто должен сдерживать Ахеронт, вспышки ярости у Совета, вспышки ненависти у матросов? Первый цветок революции. И это он. А кто должен перетряхнуть Сенат, суды, судебные уставы и воздвигнуть грозную Чрезвычайную Комиссию над всеми злодеями старого режима? Ясно, что – он, генерал-прокурор.
И ясно, что ненавистный тиран, мрачный царь, громоздившийся на трупах над раздавленной им Россией, – когда он свалился с трона, скатился с высоты – в чьи руки он законно должен попасть? К генерал-прокурору.
А вот это – не сразу произошло. Арест царя был произведен властями военными, а министр юстиции в первые кругобезумные недели, хотя и сжигаясь потайною жаждой самому вникнуть во дворец, не находил момента полностью перенять пленного царя от Гучкова и Корнилова. (А надо было: этот нервный узел не следовало оставлять в их руках.) Три первых мартовских недели были такие разрывающие (и такие сложные политически), что даже не было этих нескольких часов – прокатиться на автомобиле в Царское Село.
Когда же внимание генерал-прокурора наконец сфокусировалось и к судьбе царя – как раз к этим дням стали поступать и самые тревожные сведения: через лакеев дворца охраняющие солдаты узнали, что комендант Коцебу засиживается у Вырубовой, при том разговаривая по-иностранному. Ещё за ним замечено, что он передаёт письма царской семье нераспечатанными. И ещё были слухи от царских слуг, что во дворце жгут бумаги. Всё это вместе могло быть прямой подготовкой – заговора? бегства? А Гучков мешковел всё бездеятельней, всё беспомощней – вот и наступил момент вырвать у него из рук царя! – да Гучков и не сопротивлялся. И в одни сутки был нанесен этот удар: ротмистр Коцебу уволен, а Керенский с доверенным демократическим юристом Коровиченко 21 марта ринулся в Царское Село.
И сгустил в себе – всю холодную официальность и всю грозность, на какую был способен. Шофер из царского гаража повёз его на одном из бывших императорских автомобилей. А надел в этот раз, для усиления впечатления, поношенные яловые сапоги, которые ему на днях достали из рабочих кругов, и рабочую рубаху-косоворотку. На два других автомобиля он набрал себе свиту из „делегатов”. Обход дворца начал с кухни, первую речь произнёс к прислуге, что они теперь служат не царю, а народу, и должны пристально следить за узниками дворца. Затем осматривал кладовые, шкафы, подвалы. Держал речь к солдатам стражи. Затем допрашивал внутреннюю прислугу – о том, что из печей убирают много бумажной золы. Как он рассчитывал, за это время царской чете уже донесены доклады, и они в достаточном волнении. Странно, но и сам он ощутил растущее волнение, впрочем обычно разрешаемое его находчивостью. Вот когда наконец он чеканно вступит к Николаю Романову, не загороженному тысячами генералов и сановников, – и укажет ему волю Революции. И вот он вошёл – в небольшую комнату, и вокруг небольшого стола ему навстречу поднялась, как бы ёжась, или ожидая, что он бросит в них бомбу, вся царская семья. И Керенский – вдруг сбился со всего тона. Такой вдруг оказался нестрашный этот мрачный тиран, хотя и в военном мундире, но с мягкой растерянной улыбкой, и так растерянно и обречённо пошёл навстречу генерал-прокурору, чуть приподымая руку на возможное пожатие. Среди присутствующих уже не было тех делегатов, глаз Совета, при которых министр был так грозен час назад, – и Керенский уверенно протянул руку царю. А та оказалась – мягкая, не в жёстком пожатии, а на лице царя была уступчивая улыбка с извинением, а глаза, даже и в пасмурный день, синие. Вопрос, ответ, ещё фраза – присели, чуть побеседовали, Керенский зорко осматривал всех, – что ж, милые дети, только бесовка-императрица держалась нерастаянно-холодной, да другого от неё и не ждать. А царь – ну вовсе не чудовище, удивительно простодушные глаза и приятная улыбка, и незаметно, чтобы глуп, как о нём все твердили хором, – Керенский просто сдерживал себя, чтобы не размягчиться и не задержаться дольше. Поговорили минут десять. Между прочим Керенский спросил, правда ли, как пишут немецкие газеты, что Вильгельм несколько раз советовал русскому царю вести более либеральную политику. Царь не стал укрываться, и с прямотой: „Как раз напротив. Но брался советовать. Но он никогда не понимал русского положения.” Керенский так был очарован, что называл не „Николай Александрович”, а „государь”, а раза два и „ваше величество”.
Силой заставил себя прервать визит, вызвал, представил царю своего Коровиченко, – а выйдя, послал немедленно арестовать Вырубову, не давая встретиться с царской семьёй, и увезти в Петроград.
Вся процедура и поездка блистательно удались, и не возник бы кризис, если бы Александр Фёдорович, в тех же днях, ещё раз не проявил бы своё великодушное сердце. Он посетил, мимоездом, министерский павильон Таврического дворца, где ещё оставались узники, и обнаружил там свежеарестованного старика генерала Иванова, – и старик совершенно его растрогал: честный служака, полвека отслужил России, никогда никак не выслуживался перед императором, принял все меры, чтобы не удалась его подавительная поездка против Петрограда, предан народу, сам из простого народа, тут не по возрасту страдает в лишениях – за что? в чём он виноват? Не долго задумываясь, Керенский властно распорядился: взять с генерала подписку о верности Временному правительству, о невыезде из Петрограда, и отпустить домой.
Но эта гуманная выходка дорого обошлась. На другой день, 25 марта, в „Известиях” Совета была напечатана гнуснейшая статья (легко узнавался Нахамкис, овладевший газетой) – „с крайним изумлением”: генерал Иванов ехал диктатором на Петроград, ему грозила участь быть расстрелянным без суда, – и такой опасный враг внезапно освобождён? При чём тут „личное наблюдение министра юстиции”? – такие дела нельзя решать по-домашнему.
А лазутчики передали: на Исполнительном Комитете поговаривают вызвать министра юстиции для объяснений.
И сразу же падала тень и на его безупречный визит в Царское: виделось так, что он и там покровительствовал врагам революции?
Растерялся бы всякий другой министр и всякий даже социалист – но только не трибун Керенский. Он – он сразу увидел (и в этом вдохновение!) правильные прыжки – через пропасти – прыг, прыг и баланс! И повторяя свой великолепный номер, так удавшийся 2 марта, как войти в правительство, так теперь он ринулся в Таврический – но не оправдываться перед ИК, о, не так он прост, – их игнорировать полностью, это постоянный его приём, – ринулся сразу в Белый думский зал, где заседал Большой Совет, солдатская секция, и встречен аплодисментами – и взлетел на знакомую трибуну. (Опять крайнее средство, но и положение крайнее, если чувствовать остро.)
Он давно – да и никогда – не готовил речей. Они сами складывались в последних движениях к трибуне, в том и была его революционная гениальность, и даже – фразы приходили уже в потоке речи, возникая неожиданно для самого оратора. Сперва – создать себе опору:
– Товарищи солдаты! Я был всё время занят своей работой. И у меня не было никаких недоразумений с вами. Но теперь появились слухи от злонамеренных людей, которые хотят внести раздор в демократические массы. Пять лет с этой кафедры я обличал старую власть. Я знаю врагов народных и знаю, как с ними справиться: мне долго пришлось находиться в застенках русского правосудия.
Можно так понять, что сам сидел в равелинах. Но даже ещё крепче:
– Я давно уже требовал здесь, в закрытых заседаниях Думы, отмены отдания чести и облегчения участи солдат. Я безбоязненно здесь говорил о бесправии старого режима, я до изнеможения боролся за общечеловеческие права демократических масс…
Гениально: ты кидаешь „до изнеможения” – и в тот же момент действительно начинаешь испытывать изнеможение, и зрители это видят. И ты сам неудержимо волнуешься, и повышается твой голос, и сам совершается пируэт и перелёт с одной воздушной площадки на другую:
– И вот теперь, когда в моих руках вся власть генерал-прокурора и никто не может выйти из-под ареста без моего согласия – (бурные аплодисменты) – появляются люди, которые осмеливаются выражать мне недоверие. Будто я делаю послабления старому правительству – и (в атаку) членам царской фамилии? Я предупреждаю их, что не позволю не доверять себе, и не допущу, чтобы в моём лице оскорблялась вся русская демократия!!
Вот – так: вся! И только что не разрывая на груди присидевшуюся одноэкземплярную