куртку:
– Я вас прошу: или исключить меня из своей среды – (из солдатской) – или безусловно мне доверять!
Сразу же – буря аплодисментов и полнейшее солдатское доверие. Но мало, теперь пробраться по этому хребту:
– Да, я освободил генерала Иванова, так как он болен и стар, и врачи утверждают: не прожил бы и трёх дней, где был помещён. Но он под моим надзором, на частной квартире. Ещё меня обвиняют, что некоторые из лиц царской фамилии на свободе… – (Именно так не обвиняли, и на свободе не некоторые, а просто все три десятка, кроме неуклюжей Марьи Павловны, но этот манёвр нужен как защитный заборчик и чтоб не вмешивались в его отношения с Царским Селом. И надо знать толпу: вот сейчас, как ни поверни, не осмелится тут никто опровергнуть.) -… Так знайте, что на свободе остались только те, кто боролся против царизма. – (Под это подойдёт и Николай Михайлович, и все три великих князя- морганатика.) – Дмитрий Павлович оставлен на свободе, так как он убил Гришку Распутина.
И вот – династия как будто вся прокружилась перед нами – и мы на решающей точке:
– Недоверию не должно быть места. Я был в Царском Селе. Комендант дворца теперь мой хороший знакомый. Гарнизон обещал исполнять только мои приказания. И я не уйду со своего поста, пока не закреплю уверенность, что никакого другого строя – кроме демократической республики – в России не будет!
Овация! Встают.
– Я вошёл во Временное правительство как представитель ваших интересов. На днях появится документ, что Россия отказывается от всяких завоевательных стремлений. – (Документ проталкивается через упрямого Милюкова, но по правде же усилиями и Керенского, и надо, чтоб об этом знала масса.) А голос накаляется на новую вершину, революционный инстинкт: – Товарищи, я работаю из последних сил, но пока мне доверяют. И когда появились желающие внести раздор в нашу среду, – если хотите, я буду работать с вами. А если не хотите – я уйду. Я хочу знать: верите вы мне или нет, иначе я работать с вами не могу.
Не то что овация, но зал – задрожал, так хлопали, и голоса „просим! просим! работайте с нами! мы верим вам! вся армия вам верит!”
Как с несомненностью Керенский и ждал, и теперь в последнем расклоне с кафедры:
– Я, товарищи, приходил сюда не оправдываться. Я только приходил заявить, что не дамся быть на подозрении хотя бы всей русской демократии.
И снова – буря доверия, и оратору дурно (на высших вершинах вдохновения что-то отказывает в голове). Александра Фёдоровича подхватывают, опускают на стул, он пьёт воду. Ослабший голос возвращается:
– До последних сил я буду работать для вашего блага, товарищи! А если будут сомнения – то приходите ко мне, днём или ночью, и мы с вами всегда сговоримся.
И под гром приветствий Керенского прямо на стуле подхватывают на руки и выносят из зала.
Нахамкис повержен. И повержен Исполнительный Комитет. Но ещё для полного их повержения: теперь миновать их комнаты, даже не зайти поздороваться, они не нужны, отрясти их прах, в Таврическом больше делать нечего! (И эти
Но и это – никак не всё, это – лишь часть пируэта. В этот день не успеть, но уже на следующий – ринуться в Царское! Генерал-прокурор ранен обидой: как? он недостаточно твёрд? (Тем острей, что в глубине и правда почувствовал: нет, недостаточно!) Так сейчас же ужесточить режим! Муравьёв обнадёжил Керенского, что скоро-скоро в Чрезвычайной Комиссии вот-вот обнаружатся страшные уличающие обвинительные материалы против царя – и важно, чтобы царь с царицей не успели сговориться, и чтоб она не влияла на мужа. Идея! И ещё утром, до Царского, повидал Бьюкенена, просил: не производить давления на своё правительство ускорить отъезд царя в Англию: он никак не может выехать в течение месяца, пока не будет окончен разбор документов. (А про себя, в глубине: да так и спокойней, через месяц куда мирней будет обстановка для отъезда, если царь окажется невиновен. А если?… А если?… О-о!!)
Но хотя генерал-прокурор и мчался с карою – он не нарушал дворцового этикета, не врывался к царю прежде чем лакей доложит церемониймейстеру, а государь „изъявит милость” принять посетителя. В этом красивая идея: не сажать царя в Петропавловскую крепость, и не унижать его стесненьями в лачугу, в убогую жизнь бедняка. Но превратить царскую семью как бы в музейные фигуры, помещённые под стекло: оставить им их позолоченную тюрьму, и всю прислугу (но никакая прачка не сможет уволиться впредь без визы министра юстиции), и сохранить весь дворцовый распорядок, и скороходов со страусовыми перьями, – но чтобы семья была постоянно просмотрена извне, а звуки их вовне б не доносились.
И объявил им: отныне царь и царица – разделяются! Могут встречаться только за общим столом, всегда при офицерах из охраны и при том разговаривать только по-русски, и только на общие темы. (Сперва намеревался отделить от царицы и детей, но гофмейстерина Нарышкина, тайно от четы пришедшая к нему проситься отпустить её из дворца, она раскаивается, что в первую минуту вгорячах осталась, всё ж возразила, что для государыни оторваться от детей будет слишком тяжело.) А ещё при смене караулов обе царских особы должны показываться уходящему и принимающему, но можно тактично это изобразить как представление караульных начальников.
И поразился, как государь спокойно принял всё. Непостижимое самообладание! А Керенский, чувствуя стеснение, объяснял ему, что это всё делается не в серьёзных целях, а лишь умиротворить Совет рабочих депутатов, давление левых элементов просто невыносимо. И опять сбивался на „ваше величество”. Но и припугнул: есть уличающие документы на сановников. Государь спокойно ответил: „А может быть, эти документы подложны?” Поговорил Керенский и отдельно с царицей, в виде полудопроса: как она влияла на мужа и вмешивалась в управление Россией? Но ощущенье, что отвечала вполне правдиво, – и ничего обвинительного из ответов не вылавливалось. А дети – очень милые. Испытывал Керенский противоречивое конфузное чувство: и нужен бы грозный революционный суд – и жалко их.
Но и это не всё: гений революции должен чувствовать натяжения вовсе стороны. Из Царского – сразу в кипящий Кронштадт. (Там какие-то убийства?… затянувшийся мятеж?) Там – выступить на совете матросских депутатов: „На Кронштадте лежит ответственность за свободу!” Всей-то грозы – милый студент Рошаль? психоневролог, но уже в морских брюках,- обменялся с ним поцелуем. И молниеносно назад в Петроград. Прессе: „Я только что из Кронштадта. Все попытки поссорить нас с ними разобьются о сознание выросшего народа. Балтийский флот возродился и не выдаст Россию!” И правительству доложить: в Кронштадте – полное успокоение, полное единство матросов с офицерами, это ложные слухи об издевательствах (и совсем не так много убили). – И ещё же во все газеты: „Министр юстиции поручил Чрезвычайной Следственной Комиссии обратить особенное внимание на дело царя.” И ещё же во все газеты: опровергнуть, будто сам допрашивал Вырубову, какая чушь, тоже пущено злостно. (Тоже могут трактовать как форму сговора.) И теперь кометой – на вокзал, наконец приехала любимая