доскакала…
Сводки нерадостные. От Калинина фашист жмет и жмет. На юге обложил Тулу. Москва поразила своей суровостью, никогда не видел такой столицу, даже в годы гражданской. Болью отозвались баррикады у застав — значит, будут драться тут, на улицах города…
Нет! Этого не будет! Не будет никогда!
Невеселые мысли подполковника нарушил отчаянный визг тормозов закамуфлированной «эмки». Богданов пригляделся. Ого, генерал прибыл, а с ним полковник. Наверное, подошло новое соединение и командир с начальником штаба явились представиться по начальству. Да, уплотняются, уплотняются фронтовые порядки. Солдатский телеграф уже давно вещает о наступлении. Похоже, очень похоже… Да нет, он знает, конечно, что ведется подготовка к наступлению. Вот только когда оно начнется?
— Гарик!
Богданов оглянулся. Фу-ты, так задумался, что и о Володьке забыл.
— Слушай, Гарик, а ты, юрист, ничего не кумекал насчет этого документика? Ведь он тоже «юридический»?
Богданов прошелся по тесной избе.
— Знаешь, Володя, в истории я не очень-то силен, все больше на юриспруденцию нажимал. Но вот когда прочел это «завещание», вдруг припомнил рассказы отца, вернее, нечто вроде семейного предания, что ли. В детстве не раз слышал и запомнил, не особо даже вдаваясь в смысл, потом и не вспоминал, а теперь всплыло. — Богданов помолчал, словно собирался с мыслями. — Не знаю, говорил ли я тебе прежде, что батька мой из семинаристов?
— Постой, он же старый большевик?
— Ну и что? Разве мало большевиков получили образование в духовных семинариях? Не в том дело. И мой дед, и прадед были священниками. И фамилия наша не Богдановы, это отец сменил в подполье, а Преображенские. Сестра прадеда моего вышла замуж за Мурзакевича. Теперь, правда, Мурзакевичи приходятся нам дальней родней — десятая вода на киселе, но именно с одним из Мурзакевичей и произошла та история, которой так гордился мой отец.
— А ну, я ведь кое-что знаю об одном Мурзакевиче, священнике, кстати, из моего родного города Смоленска.
— Да, да, только теперь я вспомнил, что и у меня в Смоленске тоже проживали предки. А произошло все это во время Отечественной войны двенадцатого года…
— Ах, значит, этот Мурзакевич — священник церкви Одигитриевской божьей матери?
— Он самый. Но ты послушай, послушай…
— Погоди. Ну при чем тут «завещание»?
— Да слушай, тебе говорят!
…Два дня гудят орудия, отдельных выстрелов не слышно. И над Смоленском, над угрюмыми еловыми лесами стоит неумолчный гул. Ночью от пожаров светло, как днем. А днем солнце не может пробиться сквозь плотный занавес дыма.
В церкви Одигитриевской божьей матери и день и ночь теплятся свечи, день и ночь усталый священник Мурзакевич читает проповеди, вершит богослужения. Он уходит с амвона только для того, чтобы наскоро пообедать, полчаса-часок подремать тут же, в ризнице. И снова перед воспаленными глазами мерцают, постреливают, слегка коптят свечи, и голову дурманит сладкий запах ладана и пригоревшего воска.
Бог пока миловал, в церковь не попало ни одного ядра. И звонница стоит целой, и глухой Васька- пономарь уже второй день не спускается с колокольни. Там же и спит. Он забыл о колоколах, да и кто услышит их всполошный перезвон в этом грохоте? Глухой же Васька даже не слышит, как колокола сами откликаются на пушечные выстрелы, на близкие разрывы бомб. Глухому заменили уши глаза. С колокольни ему видно на десятки верст и к восходу, и к закату. Его кошачий взор различает зарево над городом Красным — там тоже пожары. Это оттуда отступали, сдерживая «шаромыжников», львы Неверовского. В узком дефиле лесного проселка Ней не мог развернуть против недоукомплектованной дивизии свою многотысячную армию. Но до Смоленска дошла лишь сводная рота, дивизия осталась лежать на дороге.
Ваське хорошо видно, как с Королевского бастиона палят пушки. И как от могучей каменной груди бастиона отскакивают французские ядра. Второй день французы пытаются пробиться к Смоленску в лоб. Васька стратег невеликий, но и ему понятно, что в лоб «ключи государства Московского» не возьмешь. А вот отец Алексей, видно, думает иначе. Ходит хмурый и все о чем-то думает, думает… Поэтому пономарь решил на случай обзавестись пистолетом. Этого добра сейчас в Смоленске сколько угодно. Раненые меняют на хлеб и ружья и пистоли, им они ни к чему, не пригодятся более, а хлебушек — он каждодневно нужен. Пистолет Васька и заряды к нему выменял на черствые просвирки. Спрятал в ризнице — отец Алексей не найдет…
Василий уважал и боялся отца Алексея, он был уверен, что во всем Смоленске не сыскать второго такого ученого священника. Раньше, до беды этой, день и ночь сидел над книгами, писал что-то. И Ваську грамоте обучил. Теперь, ежели что, враз ему граматицу в нос сунет и, пожалуйте, исполняй! Да Васька с радостью… Эх, прошла бы глухота! Ведь еще намедний год он слышал, когда грамоте-то обучался, а как узнал, что узурпатор на Россию войной пошел, так с того дня ровно кто затычки в уши заколотил. Пушки палят, а он только дым да пламя видит… Отец Алексей Василия в город не пускает, со двора ни шагу. В писульке написал, что, ежели бомба будет в Васькину сторону лететь, он не услышит, ну и…
Пальба со стороны Заднепровья вдруг внезапно прекратилась. Разгоряченные пушкари на Королевском бастионе еще два-три раза ухнули в белый свет и тоже угомонились, знай, банниками шуруют. Отец Алексей обеспокоился. Кое-как закончив службу, он торопливо прошел в Царские ворота и выбрался из церкви
Что бы это означало? Неужели Наполеон понял, что, штурмуя Смоленск в лоб, он только теряет солдат? А почему, собственно, Наполеону этого не понять? И уж если священник, столь далекий от ратных дел, понимает, что, обойди французы Смоленск с юго-востока, переправься через Днепр выше города да встань на Московской дороге, вот и в капкане окажутся обе русские армии. А Барклай только об одном и печется — как бы сохранить армию. От самой Вильны сюда, в Смоленск, прибежал, так и не подумав о генеральном сражении. Начнет Наполеон обходный маневр, Барклай Смоленск бросит, выведет войска на Московскую дорогу…
И хотя Мурзакевич хорошо понимал, что у русского командующего нет иного выхода, все человеческие чувства восставали против такого исхода.
Смоленские улицы встретили священника клубами едкого дыма. К августовской теплыни прибавился нестерпимый жар пожарищ. Ветер гнал вдоль улиц черные шлейфы пепла, подхватывал, забрасывал в тлеющие головешки от бывших домов чудом не сгоревшие книги. Несмотря на ветер, на угарный запах, в нос ударило зловонье гниющих трупов. Если убитых людей еще подбирали, хоронили, то на конские вздувшиеся туши никто не обращал внимания.
Мурзакевич оказался не единственным, кого всполошили умолкшие пушки. В приемной губернатора, забыв о чинопочитании и, наверное, даже не замечая друг друга, плотно стояли люди. Стояли молча. Стояли терпеливо, обращенные в слух. Собравшиеся пытались разобраться в неясном шуме голосов за дверью губернаторского кабинета, ловили обрывки фраз, которые решали и их участь.
Еще неделю назад, когда в Смоленске наконец соединились две русские армии, губернатор созвал в дворянском собрании сливки городского общества и торжественно, ссылаясь на Барклая, заверил, что отступление русских армий закончилось, а посему Смоленск не будет сдан узурпатору. Мурзакевич тоже присутствовал на этом сборище, и, может быть, не он один обратил внимание и был покороблен тем, что губернатор говорил по-французски, хотя не мог не знать, что в мраморном зале собрались не только дворяне и что смоленское купечество, недовольное его довоенным самоуправством, с начала войны открыто поговаривает о «шаромыжном корне» губернатора. Но тогда всем хотелось верить, что, да, кончилось отступление, что русские солдаты, промаршировавшие на запад от Смоленска к Рудне, встретят там и, конечно же, разобьют, раздерут багинетами «двунадесятиязыцую армию». И словам губернатора поверили, ему простили французский. Теперь же эти люди вслушивались в обрывки фраз, долетающие сквозь