Мокрые волосы журналистки плоско повисли вдоль полинявших от холода щек. Она ежилась, втягивая шею в воротник.
— Настя, ты не возражаешь, я провожу?.. — виновато спросил Абакашин, видя приближающийся трамвай.
— Как вас зовут? — быстро обернулась Небылова, впервые обратив внимание на Настю.
— Настя Андронова! — прокричал Абакашин под звон и дребезжание трамвая. — Садитесь скорее, ей не по дороге, садитесь, ей здесь близко! Настя, до завтра!
Он подсаживал Небылову, она поднялась на трамвайную площадку и все оглядывалась, отводя со щек мокрые пряди волос.
— Какое имя… редкое…
Трамвай ушел. Улица была пуста. Моросил дождик. Из водосточных труб с крыш побежала вода. Под ногами хлюпало. Пришла осень. «Жизнь чудесна», — говорит Анна Небылова…
«Знаешь, что я вспомнила, Димка? Один вечер. Мы пришли с тобой к нам после школы, и вдруг начался снегопад. Снег валил, валил, медленно, крупными хлопьями, и тополи во дворе стали белые, потом их завесило, куда-то они потонули: так густо шел снег, бесшумно и таинственно. А далеко у ворот сквозь снег мутно светилось пятно, это фонарь. Все было таинственно. Мы загасили в комнате электричество и смотрели в окно. Вдруг ты сказал: „Сейчас я тебе все открою!“ И убежал из дому. Я видела, как ты бежишь по двору, без шапки, а снег все валит и валит, у тебя побелели плечи и голова, и ты исчез.
Я стояла у окна и думала: „Что сейчас будет?“ Было странно и необыкновенно. Как во сне.
Ты вернулся, весь в снегу. Ты принес пластинку Прокофьева „Пушкинский вальс“ и сказал, что Прокофьев — самый возвышенный композитор нашего времени. Я не знала, что Прокофьев великий, и старалась угадать, что ты хочешь мне открыть. Мы завели пластинку и слушали музыку. Все время шел снег, а мы слушали музыку. Она немного печальная, от нее щемит сердце, она о любви, такой красивой, что мне хотелось заплакать, не от горя, а от какой-то радости, какого-то нежного счастья. Так вот что ты открыл мне этой пластинкой!
Но ведь вечной любви нет на свете. Вечная любовь только в книгах и музыке. Или разве у таких необыкновенных и талантливых женщин, как журналистка Анна Небылова. А у меня будничная жизнь. Ты сам пишешь, что у меня будничная жизнь, и оттого теперь я думаю только о нашем конвейере и о том, чтобы поскорее освоить сборку и зарабатывать деньги. Одно удивляет меня: почему ты сразу от меня отвернулся? Ты даже не подумал…»
Настя не послала Димке письмо. Оно не было написано, это письмо. Настя его сочиняла в уме, пока добиралась до дому под дождиком.
9
Рано утром, когда она наспех дожевывала в кухне завтрак, а мама перед уходом в библиотеку готовила на керосинке обед, зазвонил телефон.
— Иди, тебя, — сказала мама.
Не спросив: «Почему меня?», Настя вприпрыжку побежала в переднюю. Она проснулась веселая. Ей интересно становилось ходить на завод, и оттого она проснулась веселая.
— Настюшка, здравствуй, Японец! — послышалось в телефонную трубку.
Как всегда, сердце ухнуло, словно в ожидании беды. Стало скучно.
— Здравствуй, папа.
Она не знала, как с ним говорить. Все тяжело: холод, отрывистость фраз, непримиримость пауз.
— Я позвонил спозаранок, чтобы застать. Помнишь, какой сегодня день?
— Нет.
— Как же так?.. Впрочем, что ж… День моего рождения. Сорок девять стукнуло. Каково? Без году полвека.
— Поздравляю, папа.
— Есть с чем поздравить! Настюха, в честь такого высокоторжественного случая изволь слушать мои приказания, не отвертишься, обязана. Вечером сегодня придешь к нам… Ко мне, слышишь, царевна Несмеяна? Ты придешь к отцу, которому нынче стукнуло сорок девять лет и которому — слышишь? (он понизил голос) — не хватает тебя, ледышка противная, сегодня особенно! Мама здорова?
— Да.
— Передай маме привет. Придешь?
— Не могу, папа. Я занята вечером.
— Ты пошлешь все свои дела и занятия к чертям и без рассуждений придешь. Или у тебя нет отца. Или… Настя! Очень прошу!
— Спасибо, папа.
— Да?
— Нет.
Он бросил трубку. Настя постояла, слушая короткие гудки.
— Настя! — крикнула из кухни мать. Вполуоборот от керосинки она выжидающе на нее смотрела.
— Папа звонил. Ты знала?
— Я так и подумала, — ответила мать.
— Сегодня день его рождения.
— Ну да, как же, конечно…
— Он шлет привет.
Мама старательно продолжала мешать ложкой в кастрюле. Настя видела сбоку ее раскрасневшееся маленькое ухо, тонкий профиль и линию шеи, совсем еще молодой.
— Что-нибудь папа говорил?
— Передал привет.
— Ничего дурного не могу сказать о твоем отце, ничего, — покачивая головой, ответила мама. — Кроме того, что случилось…
У нее опустились уголки губ в беспомощной, оскорбленной улыбке.
Настя помнит: бывало, мама стоит, вся пылая от керосинки, над желтым тазом, который целую зиму пылится среди другого хлама на верхней полке в чулане, потряхивает таз, держась за длинную деревянную ручку, и напевает на разные мотивы: «Варю варенье я на медленном огне».
Она все время собиралась поступить в библиотеку, где работала в войну.
— Тираны, отпустите меня в библиотеку, а?
Тираны не отпускали. Им было некогда, тиранам, у них уроки, институты, заседания, и им нравится, что в доме уютно и весело, в любой час прибежишь: скатерть-самобранка раскрыта.
Настя подошла к матери, молча потерлась щекой о плечо.
— Ты мало рассказываешь, Настя. Смотри, не отбивайся от рук, слышишь, пожалуйста! Где ты вчера задержалась?
— Не беспокойся, мамочка, не отобьюсь. Ах, уже поздно, пора на завод. А вчера я случайно затесалась в Дом культуры.
Если бы не завод, можно погибнуть от этих неурядиц, маминого молчания и улыбки, переворачивающей сердце, и просительного голоса отца. Отчаяться и пасть духом — и тогда пропадешь. Самое неверное в жизни — личные связи людей. Самое случайное и нелепое.
Мама умная, добрая. В ней изящество, гордость, даже при ее унизительном горе. Если уж на кого быть похожей, только на маму! Но счастья и несчастья бессмысленны. Ничего нельзя изменить.
Так говорит Насте ее короткий и опасный жизненный опыт. Она бежит из дому на завод как в пристанище. Там она стряхнет с себя оцепенение, в которое привел ее звонок отца. Выкинет из головы разговор с отцом, как и не было! Славу богу, на заводе у нее по горло своих забот. В бригаде она уже не