коммунары и доктор Табагат.

…Но мы столкнулись с настоящими версальцами, за всю дорогу ни одна монашка не произнесла ни единого слова. Это были истинные фанатички.

Я шел по дороге, как тогда – в никуда, а сбоку от меня брели сторожа моей души: доктор и дегенерат. Я смотрел в толпу, но ничего там не видел.

Зато я чувствовал:

– там шла моя мать со склоненной головой. Я чувствовал: пахнет мятой. Я гладил ее родную голову с налетом серебристой седины.

Но вдруг передо мной вырастала заторная даль. Тогда мне снова до боли хотелось упасть на колени и молитвенно смотреть на лохматый силуэт черного трибунала коммуны.

Я сжал голову и шел по мертвой дороге, а позади меня скрипели тачанки.

* * *

Я вдруг откинулся: что это? галлюцинация? Неужели это голос моей матери?

И снова я ощущаю себя ничтожным человеком, я ощущаю: где-то под сердцем сосет. И не рыдать мне хотелось, а плакать меленькими слезами – так, как в детстве, на теплой груди.

И вспыхнуло:

– неужели я веду ее на расстрел?

Что это: действительность или галлюцинация?

Но это была действительность: настоящая жизненная действительность – хищная и жестокая, как стая голодных волков. Это была действительность безысходная, неминуемая, как сама смерть.

…Но может, это ошибка?

Может, надо поступить иначе?

Ах, это же трусость, малодушие. Есть же определенное жизненное правило: errare humanum est.[10] Чего ж тебе? Ошибайся! И ошибайся именно так, а не иначе!.. И какие могут быть ошибки?

Поистине: это была действительность, подобная стае голодных волков. Но это была и единственная дорога к загорным озерам неведомой прекрасной коммуны.

…И тогда я горел в огне фанатизма и четко отбивал шаги по северной дороге.

…Молчаливая процессия подходила к бору. Я не помню, как расставляли монашек, я помню: ко мне подошел доктор и положил руку мне на плечо:

– Ваша мать там! Делайте что хотите!

Я посмотрел:

– от толпы отделилась фигура и тихо, в одиночестве, пошла на опушку.

…Месяц стоял в зените и висел над бездной. Дальше уходила в зелено-лимонную неизвестность мертвая дорога. Справа маячил сторожевой отряд моего батальона. И в этот момент над городом взметнулся густой огонь – перестрелка снова била тревогу. Это отходили инсургенты, – и враг заметил это. Сбоку разорвался снаряд.

…Я вынул из кобуры маузер и торопливо пошел к одинокой фигуре. И тогда же, помню, вспыхнули короткие огни: так кончали с монашками.

И тогда же, помню, —

из бора забил тревогу наш панцерник. Загудел лес,

метнулся огонь – раз,

два —

и еще – удар! удар!

…Напирают вражеские полки. Надо спешить. Ах, надо спешить!

Но я иду и иду, а одинокая фигура моей матери все там же. Она стоит, сложив руки, и горестно смотрит на меня. Я тороплюсь к этой зачарованной невыносимой опушке, а одинокая фигура все там же, все там же.

Вокруг – пусто. Только месяц льет зеленый свет из пронзенного зенита. Я держу в руке маузер, но рука моя слабеет, и я вот-вот заплачу меленькими слезами, – как в детстве на теплой груди. Я порываюсь крикнуть:

– Мать! Говорю тебе: иди ко мне! Я должен убить тебя.

И режет мой мозг невеселый голос. Я снова слышу, как мать говорит, что я (ее мятежный сын) совсем замучил себя.

…Что это? Неужели снова галлюцинация?

Я откидываю голову.

* * *

Да, это была галлюцинация: я давно уже стоял на опустевшей опушке напротив матери и смотрел на нее.

Она молчала.

…Панцерник заревел в бору. Взлетали огни.

Шла гроза. Враг пошел в атаку. Инсургенты отходят.

…Тогда я в дурмане, охваченный пожаром какой-то немыслимой радости, забросил руку на шею матери и прижал ее голову к своей груди. Потом поднял маузер и, приставив к виску, нажал спуск.

Как срезанный колос, она прильнула ко мне.

Я положил ее на землю и дико оглянулся. Вокруг было пусто. Только сбоку темнели теплые трупы монашек. Невдалеке грохотали орудия.

…Я заложил руку в карман и тут же вспомнил, что забыл что-то в княжеских покоях.

«Вот дурак!» – подумал я.

…Потом вскинулся:

– где же люди?

Ну да, мне надо спешить к своему батальону! И я бросился на дорогу.

Но не сделал я и трех шагов, как что-то меня остановило.

Я вздрогнул и побежал к трупу матери.

Я встал перед ним на колени и пристально всматривался в лицо. Но оно было мертвое. По щеке, помню, текла темной струйкой кровь.

Тогда я поднял эту безысходную голову и жадно впился губами в белый лоб. Тьма.

И вдруг слышу:

– Н у, коммунар, вставай! Пора в батальон!

Я глянул и увидел:

– передо мной снова стоял дегенерат.

Ага, я сейчас. Я сейчас. Да, мне давно пора! Тогда я поправил ремень маузера и снова бросился на дорогу.

…В степи, как далекие богатыри, стояли конные инсургенты. Я бежал туда, сжав голову.

…Шла гроза. Где-то пробивались предрассветные пятна. Тихо умирал месяц в пронзенном зените. С запада надвигались тучи. Шла отчетливая, густая перестрелка.

* * *

…Я остановился посреди мертвой степи: – там, в далекой неизвестности, неведомо горели тихие озера загорной коммуны.

1924

Матэ Залка

На родину

Надо сознаться, что Габор Киш не особенно любил Шандора Тота, командира третьей роты.

– Плохой человек, – говорил он, – и дрянной товарищ.

Это было похоже на правду. Шандор Тот был странной фигурой в отряде: то коммунист слишком рьяный, то меньшевик чрезмерно осторожный… Черт его знает, каким образом он попал в Красную Армию, а тем более в партию.

Габор Киш не очень много разговаривал со своим командиром; разговаривая же, рубил сплеча. Командир обижался, но скрывал свою злобу и не придирался. Впрочем, его сдержанность скоро стала понятной: Габор случайно рассказал, что Тот был тем самым командиром, который под Кинельским мостом уговорил красногвардейцев бросить винтовки перед наступавшими словаками. Габор также прибавил, что потом он уже не встречался ни с кем из ста семидесяти человек их отряда, кроме этого Тота, которого чехи

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату