свинцом. Это была тоска по упущенной жизни, по растраченным чувствам, по всему, что ушло безвозвратно.
После ужина она выкурила несколько сигарет, потом послала со служанкой Данкину и человеку с автоматом ужин, приготовленный для Павла, – яичницу с жареным картофелем и бутылку экспортного вина. Данкин вернул еду, солгав, что уже успел поужинать. Он не хотел якшаться с буржуазией. Человек с автоматом оказался не столь принципиальным и с удовольствием съел яичницу. Ему приходилось голодать больше, чем Данкину.
Ирина перешла в спальню, но решила пока не ложиться, а подождать Павла. Горьким и безнадежным было это ожидание, словно встреча с Павлом осталась для нее последним лекарством, которое, кто знает, быть может, еще могло бы исцелить ее. Она попробовала было читать, но не смогла и тогда, чтобы убить время, стала рыться в своих бумагах. Ведь многое надо было уничтожить. Глупо было хранить кучу слащавых писем от любовников, с которыми она проводила время в Чамкории и Варне, когда Борис надолго уезжал за границу, хранить портреты с торжественными клятвами в верности, групповые снимки мужчин в смокингах и женщин в вечерних туалетах. Из этих писем и портретов как бы складывался документальный фильм о блестящей карьере продажной женщины в мире «Никотианы». Потому что, хотя и было время, когда она любила Бориса, а потом фон Гайера, но с того дня, как «Никотиана» получила львиную долю заказов Германского папиросного концерна, Ирина стала торговать своей любовью, и так умело и расчетливо, что теперь владела миллионами в иностранной валюте. Многие авторы писем и участники групповых снимков были замешаны в темных делах, и им грозил Народный суд. Ирина равнодушно бросала в камин эти свидетельства былой дружбы. Вскоре в камине набралась целая куча скомканных и порваных писем и фотографических карточек, к которой она без сожаления поднесла спичку. Вспыхнуло пламя, бумага начала корежиться и гореть, и вместе с ней превращались в пепел и воспоминания. Но письма, портреты и фотографии не исчезли бесследно – от них осталась кучка пепла, засорившая каминную решетку, как пепел прошлого засорял душу Ирины.
Она выдвинула еще один ящик. Наконец-то ей попалось что-то надежное!.. Диплом об окончании медицинского факультета и свидетельство о специализации по внутренним болезням. Документы лежали в цилиндрической картонной коробке, оклеенной темно-зеленой тканью. Диплом обеспечивал Ирине полнокровную, достойную жизнь, от которой она отказалась сначала ради Бориса, потом ради «Никотианы». А вот и связка писем от отвергнутых и забытых обожателей времен студенчества!.. Эти письма были пылки, нежны и печальны. Их писали неглупые и неиспорченные юноши, которые не гнались за легкой наживой, а честным трудом пробивали себе дорогу. Вот и подаренный Ирине портрет профессора-терапевта с автографом на обратной стороне. Как сурово и безжалостно он обращался со студентами!.. Но под оболочкой показной холодности он таил глубокое и страстное чувство к Ирине, которое она угадывала в необычном блеске его глаз и в тембре голоса, когда сидела у него за чаем. Профессор был очень богатым старым холостяком, он ненавидел коммунистов и ревновал Ирину ко всем молодым мужчинам. И вот в ее памяти вереницей потянулись воспоминания о тех днях, щемящие и волнующие даже среди пепла разрухи. Но и в этих воспоминаниях чего-то не хватало. И они были запятнаны ее пренебрежением к людям и суетными модными увлечениями. Она всегда что-то упускала в жизни и многое осквернила сама, а потому так и не познала простых, человеческих радостей молодости.
У подъезда остановился автомобиль. Ирина закрыла коробку с дипломом и порывисто поднялась. Она взглянула на часы – было уже за полночь. Наконец-то Павел вернулся. Немного погодя она услышала его голос, который издалека показался ей незнакомым, и лязг дверного замка. Вместе с Павлом наверх поднялся и Данкин. Они тихо разговаривали о чем-то. Наверное, подполковник объяснял, почему он запер дверь на ключ, и Павел рассеянно засмеялся. Когда Данкин спустился вниз, Ирина вышла из своей комнаты и постучала к Павлу. Он откликнулся с оттенком неудовольствия в голосе:
– Войдите!
Он сидел за письменным столом в форме генерал-майора, с ленточками советских орденов на груди. Форма была новая, с иголочки, хорошо сидела и, как и Данкину, придавала Павлу скорее парадный, нежели бунтарский вид. Зато она красиво облегала его хорошо сложенное, здоровое и сильное тело, которое он закалил в скитаниях по Южной Америке, в испанской войне и военном училище в Советском Союзе. В волосах его, черных и гладко зачесанных назад, еще не было седины. Высокий лоб и темные, широко расставленные глаза говорили о сочетании ума и воли, а чувственный изгиб тонких губ смягчал их холодность.
В первую секунду Ирину охватило легкое волнение, которое она всегда испытывала при встрече с красивыми мужчинами, по сейчас оно показалось ей противным. И почти мгновенно это волнение превратилось в горечь или, точнее, слилось с горечью влечения к недостижимому. к тому, что она тщетно искала всю жизнь и почувствовали лини, в ту ночь, когда Павел тайно появился в Чамкории. В ту минуту, когда она устремила глаза на его лицо, в душе ее вспыхнуло что-то неизведанное, чего не могли пробудить в ней ни Борис, ни фон Гайер, ни кто-либо из мужчин, которых она знала. От лица и всего облика Павла па нее повеяло такой одухотворенностью и чистотой, что ей почудилось, будто она рождается вновь и начинает новую жизнь. Из тоски и равнодушия, из пепла и осадка г. ее душе вырастало новое чувство, не похожее на то робкое, девическое увлечение, которое ей впервые внушил Борис; теперь это было могучее и зрелое чувство женщины в расцвете сил, жгучее, как летний зной, когда природа достигает вершины своего развития. То было чудесное ощущение радости, которое звало тело и душу Ирины к жизни и делало ее верной и чистой, как прежде. И тогда она подумала, что все ее прошлое имело какой-то смысл, что, если б она не пережила нравственного опустошения упадка и растления своего духа в мире «Никотианы», она не смогла бы испытать подобного волнения. Она поняла. что ее властно разгорающееся чувство к этому человеку никогда бы не вспыхнуло так ослепительно и не завладело бы всей ее душой, если бы ей не пришлось выпить до дна горькую чашу своего падения и опуститься до той смертельной, убийственной скуки, в которой она задыхалась под пеплом своей прошлой жизни.
Все эти мысли пронеслись у нее в голове за тот краткий миг, когда она смотрела па Павла, и все это нашло выражение в густом румянце, который залил вдруг ее красивое, гладкое, как слоновая кость, лицо. Глаза ее светились волнующим теплым блеском, грудь порывисто вздымалась, а манящая улыбка па губах, казалось, говорила: «Я всю жизнь искала тебя!.. Тогда, в Чамкории, я не понимала этого потому, что погрязла в своем прошлом, а тебя приняла за романтического бунтаря, который воображает, что может одолеть нашу власть и могущество… Ты тогда взволновал меня только как мужчина… А теперь я смотрю на тебя, как на скалу, озаренную солнцем, за которой я могу спастись от гибели». Она не сводила с него глаз, полных страсти и надежды, и глаза эти молили: «Помоги мне!»
Но его лицо было холодно и непроницаемо, и ей стало страшно. Темные глаза смотрели па нее бесстрастно и неподвижно. Взгляд их был такой же пронизывающий, беспощадный и анализирующий, как у Бориса в пору расцвета его сил. Сходство между братьями усиливалось неуловимым оттенком враждебной насмешки, которая поблескивала в глазах Павла и, как показалось Ирине, была вызвана ее взволнованным видом. Но если в глазах Бориса всегда было что-то мутное и вероломное, говорящее о беспричинной жестокости к людям, то в ясном взгляде Павла не было пи жестокости, ни вероломства. Его пронзительный взгляд был холоден, неумолим и враждебен, по не бесчеловечен, как взгляд среднего брата, который, словно разбойник, беспощадно губил людей.
Павел перестал писать на машинке и медленно поднялся. Он вежливо ответил на приветствие Ирины, но не проявил никакого волнения, а это показалось ей обидным после их необычной беседы в Чамкории.