говоря, наглость. Собрались люди, никогда не нюхавшие пороху, и затеяли картину о войне, о подполье, о страстях и чувствах, просто противоположных их нынешним проблемам. Нет, не говорите, это наглость. Ну что из этого выйдет?
— Как говорит ваш оператор, — Лаврентьев указал на Генриха, — экран покажет.
Все засмеялись. Один режиссер смотрел серьезно, с какой-то скрытой мыслью.
— Вам, кажется, приходилось бывать на оккупированной территории?
— Приходилось.
— А что вы делали в оккупации? — спросил Федор.
Лаврентьев помедлил с ответом.
— Вы могли выполнять ответственное задание, — наседал художник. — Вы знаете язык, у вас и внешность подходящая. Я, например, четко вижу вас в мундире.
— Да, мне говорили, что я похож на Тихонова.
Снова все улыбнулись.
— Не хотите сняться? — предложил Генрих.
— В качестве кого?
— Генерала, конечно. С моноклем. Посадим вас в первом ряду... Нет, в центральной ложе.
«Любопытно было бы увидеть себя пожилым немецким генералом, — подумал Лаврентьев. — Неплохая карьера для унтерштурмфюрера...»
— Нам нужен генерал эсэс.
— Нет, для эсэсовского генерала я староват. Это в вермахте были пожилые генералы, а в эсэс больше молодые, около сорока...
— Какой-нибудь штандартенфюрер...
— Штандартенфюрер — это полковник. Первое генеральское звание — бригаденфюрер.
— Нам не жалко. Мы вас в любое звание произвести можем. А какие у нас шикарные ордена в реквизите! Право, соглашайтесь.
Нет, не думал Лаврентьев в сорок втором, что когда-нибудь может произойти такой вот шутливый разговор, что символы страха и ужаса станут бутафорскими побрякушками. Наверно, ради одного этого стоило вынести все...
— Спасибо за доверие.
Молчавший режиссер смотрел внимательно.
— Шеф, камеру переносить? — спросил молодой бородач из операторской группы.
— Да, конечно. Заболтались, ребята, — отозвался Генрих. — Сейчас еще один план сделаем.
Съемка продолжалась. Снимались крошечные составные части будущей ленты, каждая из которых долго подготавливалась и неоднократно дублировалась в утомительной жаре осветительных приборов; шла черновая работа, совсем не увлекательная со стороны. Посмотрев, как камера, только что сопровождавшая Шумова, двинулась на него наездом, Лаврентьев вышел на воздух.
«Сняться в роли генерала с моноклем? С сигарой и в белых перчатках?..»
Он вспомнил...
— Историческую миссию нельзя выполнить в белых перчатках, Отто!
Это говорил Клаус.
Клаус любил говорить. Он доверял ему свои мысли, делился воспоминаниями и был щедр на советы. Но о чем бы ни говорил Клаус, он постоянно возвращался к главной мысли о пагубных последствиях слабости. Клаус опекал Отто и считал своим долгом воспитать в этом молодом человеке настоящего борца. Сам он принадлежал к старым борцам, сделавшим свой выбор до тридцать третьего года, и гордился этим.
— Не каждому дано постичь дух истории, Отто. — Он расхаживал по кабинету, привычно засунув пальцы левой руки под широкий ремень и жестикулируя правой. — Когда мы начинали, мы были маленькой кучкой. Ты не помнишь, Отто, тех лет позора и унижений. Мы платили миллионы за кружку плохого пива, наши дети голодали. Но с каждым днем нас становилось больше. Все больше. Потому что мы несли знамя... И на этом знамени не было слова «слабость»! Мы, немцы, неисправимые идеалисты, Отто. Мы слишком добры и сентиментальны. И этим всегда пользовались наши враги. Только национал-социалисты смогли отринуть вековые предрассудки. Никакого идеализма. Отто! Вот главное! История делается железом и кровью, и нам выпала почетная миссия... Нам с тобой, мальчик. Поверь, не требуется особого мужества размахивать автоматом...
Клаус недолюбливал фронтовиков, и Лаврентьев терпеливо ждал дежурной филиппики по адресу вермахта.
— Они любят хвастать своими подвигами. Еще бы! Я не хочу сказать ничего плохого о фронтовиках. Немецкий солдат лучший в мире. Он идет в железной колонне по пути, начертанному гением. Но он видит лицо врага и чувствует плечо друга. А мы? Мы бойцы особого фронта, где в тысячу раз труднее. Мы окружены многочисленными и коварными невидимыми врагами. В нашем сражении нет передышки. Нам некогда играть на губных гармошках и ощипывать трофейных кур. Вспомни наш скромный паек! Мы спартанцы!.. Никакого идеализма, Отто!
Риторика Клауса всегда ставила Лаврентьева в тупик. Удивляло не только непривычное для русского человека использование пропагандистских тирад в обиходной речи. Несмотря на ходульность фраз, за ними чувствовалась определенная искренность; Клаус верил в то, что говорил, однако это ничуть не мешало ему в повседневной жизни быть расчетливым прагматиком, для которого не существует никаких иных целей, кроме откровенного карьерного благополучия. Он очень ценил те побрякушки, о которых теперь с улыбкой говорили в киногруппе. Они давали власть и поднимали на новый уровень возможностей, в круг которых, между прочим, входило и улучшение действительно скуповатого имперского снабжения. Конечно, приятно похвастать перед местными полуазиатами коробочкой португальских сардин, но коллеги Лаврентьева, безусловно, предпочитали трофейных кур и гусей. Да, «старый борец» Клаус вполне четко представлял, за что он борется. Наряду с борьбой глобальной за будущее тысячелетнего рейха он вел и «свою борьбу», в интересы которой, в частности, не входило, чтобы начальство считало его офицером, не справляющимся со своими служебными обязанностями.
— Как наша Золушка? — спросил Клаус, когда Лаврентьев вернулся из тюрьмы, где впервые увидел Лену.
Спросил из-за ширмы, прикрывавшей умывальник. Не видя Клауса, Лаврентьев ясно представлял, как он вытирает руки — тщательно, палец за пальцем, выполняя нечто вроде обязательного обряда после допроса. Даже если во время допроса и не приходилось работать руками, Клаус подолгу смывал невидимую грязь, исходившую от нечистоплотных врагов.
— Кажется, этот Сосновский (он произносил «Сосновски») переусердствовал, — ответил Лаврентьев.
— Я же говорил тебе! Она безнадежна?
— Я опасаюсь за ее рассудок.
— Симулянтка!
— Не думаю. Она не скрывает своей ненависти к нам.
— Но отрицает участие в банде?
— Да.
Клаус повесил полотенце и вышел из-за ширмы. Лаврентьев видел, что он оценивает ситуацию. Приблизительно так: «Если Сосновский ничего не добился силой, а Отто мягкостью, нам попался крепкий орешек. Хорошо же я буду выглядеть, если станет известно, что нам не удалось обломать девчонку- бандитку...»
— Золушка не узнала принца?
— Пока нет.
— Так, так... — Клаус присел за стол и пробарабанил пальцами. — А может быть, она в самом деле ничего не знает? Русская полиция вечно стремится выслужиться. Но нам-то нужна настоящая партизанка, а не какая-то спекулянтка...
Нет, Лаврентьев уже прошел хорошую школу, чтобы поддакнуть Клаусу. Он отлично понимал, куда