«Вот узнаешь сейчас, как бахвалиться», – злорадно подумала Ксения. Ей и в самом деле хотелось, чтобы Алексей опозорился: слишком самонравный он.
Медленно разворачиваясь, комбайн подходил ко ржи. И вот лопасти хедера захватили первые колосья, громче загудел мотор, резче рассыпалась дробь очистков, натужно застучал барабан.
– Но возьмет, – сказал Иван.
Алексей выпрямился, прислушался к ритму машины, но сразу же засмеялся, весело помахал всем рукой. А Ксении показалось, что это он ей машет, и она, не зная чему, тоже тихо засмеялась, отвернув в сторону порозовевшее лицо.
Комбайн шел все дальше и дальше, спокойно, без рывков. И хотя поле было неровное, кочковатое, Алексей будто каким-то внутренним чутьем угадывал каждый холмик, безошибочно изменяя высоту среза. Сделав несколько кругов, он наконец остановился. Две крепко сколоченные бестарки подъехали к нему, и, наполнив их до краев зерном, Алексей спрыгнул на землю, приглашая посрамленного Ивана занять место за штурвалом.
Афанасий Сергеевич, который до этого со скучающим лицом сидел возле бочки с водой, не сдержался, сказал:
– Лихо он тебя, бригадир…
Ксения искоса, с превосходством глянула на Зину, фыркнула, но Афанасий Сергеевич строго посмотрел на нее, и она повернулась, побежала к ферме – весело ей было сейчас, хорошо.
Давно уже уехал Алексей, разошлись в небе тучи, Иван убрал клеповский клин и перешел на другой, дальний участок, а Ксения все улыбалась чему-то. Вечером она сидела с Михаилом под черемухой, но что он говорил, не слышала: она слушала далекий баян, и на сердце у нее было покойно.
С этого дня Ксения и в самом деле больше не встречала Алексея. Он не появлялся на ферме, и она будто забыла о нем. Если и вспоминала, то только покачивала головой, усмехалась добродушно.
По вечерам она нарочно задерживалась на ферме: Михаил приезжал каждый день, и Ксения надеялась, что, не дождавшись ее, он уедет обратно в город. Но все равно, когда бы она ни пришла, он всегда терпеливо ждал у калитки.
– Брат, миленький, прости, не хочу я тебя видеть, – однажды сказала она, – уезжай ты, пожалуйста, обратно.
Михаил растерялся от неожиданности:
– Как же так? У меня ведь отпуск не кончился! Нет, сестра. Пути наши встретились, богу угодно, чтобы мы вместе шли по жизни.
– Не бывать тому, чтобы господь меня наказал! – горячо сказала Ксения. – Он мою молитву услышит…
– Смирись, сестра. – Михаил скорбно покачал головой, – я триста рублей за билет платил – разве дозволил бы бог мне понапрасну в разорение войти? Меня сам брат Василий вызвал, его желание, чтобы ты за меня пошла: ведь нет у вас в общине молодых женихов, а тебе замуж пора. И родителям твоим я по нутру. Вы вон много общине задолжали, чем расплачиваться будете? А я все деньги за вас внесу…
– Какие еще деньги? – удивилась Ксения. – Нам твоего не надо. Заработаю, сама расплачусь.
– Смотри, сестра, расскажу брату Василию, не похвалит.
– Не пугай. Я сама ему в ноги упаду… Я ведь по-хорошему тебя прошу: уезжай, а ты…
– А замуж за кого пойдешь? – с отчаянием спросил Михаил. – За старого, да? Или я урод какой, что ли?
Ксении стало жалко его, она вздохнула, дотронулась до его руки:
– Не люблю я тебя, пойми. Какая же это наша жизнь будет без любви, да и замуж мне рано.
– Полюбишь, Ксения, полюбишь, – с надеждой воскликнул Михаил, двумя руками ухватив ее руку, – душа у меня хорошая! А замуж никогда не рано.
Она отняла руку и, ничего не сказав, пошла в избу.
– Ага, комсомольца небось приглядела, да? – плачущим, отчаянным голосом прокричал ей вдогонку Михаил.
Прасковья Григорьевна в сенях цедила из подойника в кувшин молоко. Афанасий Сергеевич ложкой вылавливал мух из банки с медом.
– Гляди, как ты поздно стала приходить, – сказал он. – Нечего там задерживаться. Слышь, что ли? Михаил тебя дожидался – ушел. Ты думаешь, ему просто туда-сюда мотаться? Слышь, что говорю-то?
– Видела я его, батя, – ответила Ксения. Она села на табуретку, устало выложив на коленях руки.
– Парного вот попей, – сказала Прасковья Григорьевна, пододвигая ей кружку. – Медку возьми.
– Аппетиту, маманя, нету.
– Ишь ты, барышня благородная! – Отец усмехнулся, стряхнул на пол муху, облизал ложку и спросил: – Ксень, сколько ты пожертвовала на обувку Марьиным ребятишкам?
– Давно ж было, не помню, – ответила Ксения.
– «Давно». Деньги это, надо помнить. Я тридцатку положил, мать – пятерку. А ты? Я тебе перед молением, помню, десятку дал – три трешницы и рубль. Все, что ли, оставила?
– Может, и все.
– Эх же ты какая! Мы не богатее других. Завтра вот еще повезу брату Василию три сотенных. Просил четыре, а поскольку мы на Марью больше других положили, отвезу три.