Почти по-домашнему кто-то хмыкнул, прокашливаясь, будто не мог этого сделать раньше, и произнес негромко: «Здравствуй, я выхожу в эфир, Тамара, ты меня слышишь?» Наступила пауза, довольно длинная, и Андрюшка откуда-то от моих ног прошепелявил:
– Дядя будет тете говорить, а мама тогда плачет…
– Что? – спросил я, наклоняясь, и снова услышал глуховатый ровный голос без всяких интонаций: «Я должен перед тобой извиниться, Томочка, я немного приболел и хриплю, но я не мог пропустить эту передачу, иначе ты бы подумала, что со мной что-то случилось. А со мной ничего не случилось, вот температурка, но я принял малины, закутался в полушубок, и даже – ничего, через пару дней оклемаюсь, выйду, тем более впереди воскресенье, есть возможность отлежаться с книжкой в руках и с мыслями о тебе.. – и он опять коротко прокашлялся. – Сегодня, кстати, исполнится два месяца, как я с тобой разговариваю, и жизнь моя повеселела. Это даже невозможно объяснить. Сперва я просто вещал в пустоту без надежды, что меня услышат. Потом я стал ощущать твои подключения. Редкие, но я верно знал, что ты меня слушаешь. Я чувствую исходящую от тебя обратную волну, и этот хрупкий мост не может прерваться по моей причине: он соединил нас, и никто, слышишь, никто прервать его не сможет. – Он что-то невнятно бормотнул, видно, с кем-то, не выключая передатчика, перемолвился. Голос его захрипел сильней. – Это у меня живность собралась, кошечка, собачка, по именам не называю, но будем считать, что у кошечки- красавицы имя Мяу, а у собачки кличка Гав… Они, знаешь, ревнуют меня к тебе, понимают, что с этими волнами я куда-то от них уношусь. А я знаешь что вспомнил?.. Было это в армии, я служил в одном крохотном городке и в госпитале – нас туда водили на рентген – увидел в коридоре медсестричку, такую куколку, что несколько дней не спал. И я написал ей письмо. Но был я стеснителен, неуклюж, не уверен в себе и обратный адрес дал своего дружка по соседней койке Кольки Нарежнева, он-то и получил от нее первое послание. Но отдал честно мне, и я ответил, и завязалась заочная страстная переписка, потом любовь, и она просила о встрече, а я сопротивлялся, я не мог уже объяснить ей, что я не Нарежнев, а другой, которого она даже не слышала. Так я и уехал, распалив себя и милую девочку, которая мне откликнулась и поверила… Она ведь тоже практически писала в пустоту… Да сколько же таких голосов если не в эфире, то в письмах, когда люди хотят любить и ищут, ищут друг друга! Но я-то тебя нашел, я знаю, кому я пишу. И я буду с тобой рядом всегда, пока ты захочешь включать приемник, я буду тебе всегда говорить это главное слово: «Люблю». Тяжкая зима, а я «люблю», и настроение не очень, а я «люблю», и с работой не очень, и с друзьями, и с самим собой… Но пока есть любовь, я жив, да мы оба живы, несмотря ни на что! Я верю, она и правда спасет нас, когда не будет ни в чем уже спасения…»
Тут влетела Муся, сбросила свой плащик, положила сумку с бутылками прямо на кровать и спросила шепотом:
– Это он? Что он сказал?
– Не знаю, – отвечал я. Я и правда не знал, как объяснить, что же говорил этот человек. Но то, что он упомянул кошку и собаку, мне понравилось, это было похоже на мое собственное существование. Конечно, я бы никогда и никому не стал бы объясняться так в любви. Да еще по радио! Впрочем, откуда я мог знать, что я буду делать, если когда-нибудь полюблю!
Муся подхватила ребенка на руки и притиснулась к приемнику. Андрюшка сказал ей:
– Дядя говорит тете…
– Ну и говорит, а тебе-то что! – прикрикнула Муся и сама же себе сказала: – Да тише же! – Будто кто-то шумел. Но, по-видимому, все заканчивалось, да и голос у радиста сел настолько, что стало слышно, как он тяжело дышит. Он произнес с трудом:
«До свидания, дружочек мой Тома, не думай и не жалей меня, я очень счастливый человек, и солнышко, которого все мы заждались, мне светит целую жизнь именно потому, что я люблю. И когда я выключу микрофон, мои чувства не изменятся и моя жизнь будет благодаря твоему существованию такой же светлой, так прощай и помни, я здесь, я рядом. А если я когда-нибудь замолчу, значит, меня совсем нет. И, видит бог, доживем до завтра, я тебе что-нибудь да скажу… Прощай, прощай!» – и выключилось.
Муся еще какое-то время смотрела на приемник, будто ждала продолжения, потом спохватилась, извлекла из сетки молоко, одну бутылку поставила за окно, на холод, другую перелила в кастрюльку и поставила на электроплитку.
– Он о любви говорил? – спросила Муся.
– Но ты же слышала.
– А о том, что его ищут? Говорил? Нет?
– Нет.
– Вот! – воскликнула она с какой-то гордостью. – Они его ищут, обложили, как медведя в берлоге, а он на них начхал! – И со злым торжеством повторила: – Он на них на всех начхал! Это их и бесит! И никакая это не организация! Это живой человек! Жи-вой!
– Да, конечно, не мертвый, – подтвердил я. – Столько наговорить!
Муся поняла, что я придираюсь, да я и правда придирался, потому что был смущен услышанным. Я никак не мог представить, что эта «Тамара», возникшая как фантом из воздуха, из космоса, из ничего, могла вести свой разговор так откровенно с неведомой женщиной, будто в целом мире, кроме них двоих, никого больше не существовало. Какие же мы дикие, если самые обыкновенные чувства, выраженные открыто, кажутся запрещенными! А если мы все-таки не дикие, то какие мы? И чего мы все боимся?
Муся огрызнулась:
– Тебе много? А мне лично так мало! Да и он, наверное, намолчался за свою жизнь, ты об этом не подумал? Вот я целый день тарирую свои приборы, сверяю, так сказать, а сама с ними молча разговариваю. А там вольтметры, амперметры все с чудными названиями: «Сименс и Гальске», небось изобретатели, ученые – немецкие такие… Я подсоединяю их, а сама шепчу им разные бредни: милый Сименс, драгоценный мой, красивенький мой, чужестранец, я тебя тарирую в пятый раз, а все для того, чтобы после моей пятой проверки тебя снова бы поставили в дальний шкафчик с замком и никому не давали, даже Ванюшину не давали, которому ты позарез нужен… Но такой ты дорогой, ты жутко дорогой, дороже, как утверждают, автомобиля «Победа», которая стоит шестнадцать тыщ, и значит, тебя надо беречь!
А пройдет годик или два, и меня вызовет мой начальничек Комаров: а что, Мусенька, скажет со вздохом, не проверить ли нам еще разок нашего Сименса, и ласково, нежно так погладит приборчик, потому что знает им истинную цену и обожает их, не как заприходованную единицу, а как шедевр, как вершину человеческого разума! И я вдруг понимаю, он-то сам ужасно одинок, и ему тоже – тоже! – не с кем, кроме Сименса, поговорить, со мной-то он разговаривать боится! Так мы все молча и молча разговариваем. Да кто с кем, а я вот еще с Андрюшкой да с тобой… А кто же мне ответит? Ведь я тоже живая душа, доброе слово, говорят, и кошке приятно…
А мне?
Муся вдруг оборвала на полуслове и прислушалась. Ей показалось, что кто-то пришел, хлопнув дверью. Но кто к ней мог прийти, кроме ее летчика, которого она, судя по всему, сейчас не ждала? И оттого лицо ее менялось на глазах, оно на мгновение просветлело, готовое к счастливой вспышке, но тут же погасло и даже еще более потемнело.
Она отвернулась, поймав мой взгляд, буднично спросила:
– Ты был на собрании?
Я сказал, что был.
– Значит, слышал, как они его… «Тамару»…
– А как они нас?
– Вот именно. Теперь еще больше озвереют. Даже чистку хотят устроить!
– Как это? – спросил я. – Чистку! – С этим словом у меня связывалась уборка помещения.
– Да очень просто: уборка, только людей – под видом сокращения штатов! Не знаешь, что это такое?
– Нет.
– И не дай бог узнать, – сказала резко Муся. – Приходишь на работу, а тебя в проходной задерживают… Нет, говорят, пропуска, потому что ты – сокращен. И катись… Куда глаза глядят… А куда я с ребенком?
– А ты-то при чем? – я отчего-то рассердился, хотя до конца не верил, что все это возможно. – Ты, что ли, их секреты американцам продаешь?
– Нет, не я, – ответила очень серьезно Муся. – Но я для них – пустое место.