– Так у нас все – пустое место!
– Неправда, кто-то и работает. – Муся вздохнула. – Хоть бы кто этой «Тамаре» подсказал, что плохо будет… Или он не понимает, что мне с ребенком не выжить…
Да и тебе… Он бы только месяцок-другой помолчал, пока не успокоятся! Пожалел бы нас, правда?
И Муся стала тереть глаза. А я не знал, как ее утешить, потому что она-то, неунывающая и такая уверенная, вдруг запаниковала.
– Тебе не надо его слушать, – сказал я, собираясь уходить. – Собака лает, а ветер носит.
– Нет, – возмутилась Муся. – Он не лает, в том-то и дело. Лают на него, а он чистая душа… Мне его жалко… И себя тоже жалко… Господи, ну как жить?
Муся проводила меня до двери. И вдруг, оглянувшись на ребенка, словно боялась, что он подслушает, шепнула, я это тогда дословно запомнил:
– Если они посмеют со мной… Я покончу, вот клянусь… А ребенка убью. – И тут же с силой захлопнула дверь.
Домой я не поехал, там меня и правда никто не ждал, кроме моих зверушек: сучки Дамки и кошки Катьки. Они обычно встречали меня у калитки и провожали до дома. Я направился к Толику в клуб и просидел у него весь вечер в каморке, пока тот бегал по всяким клубным делам, а дел у него к вечеру прибавлялось: сменить лампу, открыть-закрыть комнаты для репетиции, помочь киномеханику или приструнить расхулиганившихся и навести порядок… Одного лишь он не делал никогда: не вызывал милицию, предпочитал обходиться собственными силами. И, кажется, ему это удавалось.
Вернулся на диво трезвый, хотя в буфете всегда есть с кем выпить, и, вглядываясь в мое лицо, спросил:
– Ну? И тебя – понесло?
Я кивнул. Про себя подумал: «Понесло… Только вот куда меня понесло?»
– А если – тово? Залить? Пожар тушат, когда горит!
– Не хочу. Спасибо.
– Давай сыграю?
– Нет, не надо, – попросил я.
– А что надо?
Я не ответил.
Неодобрительно покачав головой, достал краски, заготовки для ковриков, на ходу пояснил, что завтра базарный день и у него в запасе лишь ночка, чтобы нарисовать своих котят и получить за них гульдены, которые имеют свойство быстро иссякать…
– Ложись и спи. Сон – лечит! – приказал он, а сам, засучив рукава, приступил к делу. Я улегся на его жесткое ложе, сказал:
– Радио меня «заело».
– Ты про «Тамару»? – сразу сообразил Толик. – А что он говорил? Я-то ведь его не слушаю.
– Неважно, что он говорил… Важно, что он вообще говорит. Мы-то молчим.
Толик взял кусок угля и стал набрасывать контур будущего коврика. Не отрываясь от своего занятия, произнес:
– А вот представь такую картину, ее можно было бы даже живописно изобразить!
Стоят люди по горло в дерьме, стоят и молчат, чего-то ждут. И час ждут, и два, и три. Наконец один из них не выдерживает, кричит: «Ну сколько же можно так стоять?»
И тут, представляешь, все остальные на него набрасываются с криками: «Тише! Тише!
Не пускай волну!»
– Набрасываемся на «Тамару»… Мы? – спросил я.
– Да и мы тоже.
– Но от его, извиняюсь, радиоволны многим ведь и правда хуже?
– Чего-чего? – поинтересовался Толик. И так как я не отвечал, он сам себе и ответил: – Хуже-то и правда некуда!
Он отодвинулся, рассматривая набросок издали, что-то поправил, чиркнул и остался доволен результатом. Повернувшись ко мне, весело спросил:
– А ты как считаешь, на чем держится мир? На трех китах? На вере в Бога? В дьявола? В Сталина? А вот я лично думаю, что мир держится на праведниках… – И тут он прицелился и положил первый мазок. – Я совсем не утверждаю, что этот, который «Тамара», и есть тот самый праведник. Я вообще говорю. И вовсе не надо бросать свои дела и уходить, как Христос в пустыню, или… Или – сжигать себя на площади! Или – глаголить из подполья по радио… Это не всем дано. Надо просто рисовать своих котят и ложиться спать с чистой совестью. Это я про тебя говорю.
Спать я не мог. Я сел у Толика за спиной и стал смотреть, как чудесным образом из ничего, из фантазии и второсортных красок возникают на полотне с теплой шерсткой и глуповато-счастливыми глазами его котята. Толик не рисовал их по трафарету, как иные рыночные маляры, он сочинял каждый коврик заново, и котята выходили у него разные, разных мастей и пород, но все они и правда были как живые, их хотелось погладить. Иной раз для интерьера он добавлял к ним какой-нибудь предмет: вазочку, или чайник с кружкой, или даже свой собственный мольберт.
Я поинтересовался из-за спины, почему-то шепотом, отчего он рисует лишь котят, а не цветы, скажем, не натюрморт. Ведь это тоже красиво.
– Можно и натюрморт, – он не отрывал напряженных глаз от полотна, как бы обласкивал его глазами, влюбленный в свое детище, в каждого нарисованного котенка отдельно, это было видно. – Но, – уточнил, – котята лучше!
– А собаки? – И вспомнил про свою домашнюю живность, которая, конечно, голодная.
Сумасшедшая моя соседка и себя временами забывает накормить, не только других.
– Ну конечно! Можно рисовать и собак, и кошек, и цветочки, и березки… – Произнес это Толик медленно, будто напевая. – Много, брат, чего можно изобразить.
Но все люди – немножко дети, а дети любят котят…
– Если нарисовать самолет? – спросил я. – Ну, этакий красавец самолет? Его купят?
– Может, и купят, – как бы вслух раздумывал Толик. – А может, и нет… Кому он нужен, твой самолет?
– Кому? – переспросил я.
– Да никому, пожалуй. – И подтвердил: – Никому твой самолет не нужен. – Он бросил на холст последние мазки, налил в кружку чаю. На ходу, даже не присев, отпил жадно несколько глотков и стал рассказывать, как однажды нарисовал для продажи два сельских пейзажа: улочка, березка, изгородь и край избы… Только на одном на голубом небе доизобразил реверсивный след от самолета, показалось, что этот белый полукруг оживит картину, придаст ей некое завершение – цветовое.
– И что же ты думаешь? – спросил с вызовом Толик, шумно отхлебывая чай. – Пейзаж без следа купили сразу, а со следом нет, чем-то этот след мешал… Посмотрят, помнутся и отойдут. Ну, след я замазал и картину, конечно, продал, но сам-то стал соображать, я тогда не такой вумный был, и досоображался вот до чего!.. Не хотят люди видеть испорченным небо! Ни самолетом, ни даже следом от него! И вовсе не одинаково, какое белое пятно я положил на небо. Шум моря, скажем, или шум машин на улице – не одно и то же! Природу-то измордовали, сгубили, так люди хотят, чтобы она хоть на картинках была такой, как во времена сотворения, – заключил Толик. – А котята? Чего ж натуральнее? Уж лучше клепать котят, чем клепать самолеты, ты согласен? – И засмеялся необидно. – А ты и сам еще котенок, оттого и гоношишься, не спишь. Ложись давай, все котята уже спят! – так вот шутя и прогнал меня в постель. Я лег и сразу уснул. А когда открыл глаза, было утро, на столе возле остывающего чайника лежала записка: «Дорогой котенок, на дворе весна, а жить, наверное, стоит…»
Было воскресенье. Сверкали на солнце лужи, небо было чистым, голубым, чуть размытым, но без облаков и самолетных белых трасс. Я постоял на ступеньках тихого в этот ранний час клуба, щурясь от прямого, в лицо света и вдыхая свежий запах талой воды. Что-то надо было решать, но ничего я не решил и побрел куда глаза глядят; оказался я на станции, загадав наудачу: куда пойдет электричка, туда я и поеду, или на Москву, или на Задольск. На Москву – там в Подосинках ждут оголодавшие мои зверушки… В Задольске живет Алена, остроносенькая студенточка с рыжей челкой. Она мне отчего-то нравится. В