Я шел по шоссе, пронеслась машина, а за ней мчался, догоняя ее, сухой березовый листик, темный, такой заметный на белом. Я соединился душой с этим листиком и подумал о себе, что я тоже такой, когда мне хорошо пишется: как будто весь мир летит, как эта машина, и я мчусь, как листик, в ею поднятом вихре.
Снежку чуточку и повыпало, а мороз опять опустился к нулю, и если не поддержит что-нибудь слабенькую больную зиму, то опять все сбежит.
Слегка подморозило, и утром горела заря, еще пока жёлтая, и ветром из-под шапки дружок поглядел.
Смотрите! вот [еще] февраль, а [почти] март на дворе: солнце, голубые снега и капель. Вчера таяло. Облако апрельское, зеленеет осиновая кора, и удивляют розовые веточки каких-то кустов.
Жулька едва поднимается и на ходу падает с грохотом костей на полу… У нее грустные глазки, она безотказна в наших требованиях: сама не ест, но если в рот кладем — жует и проглатывает. В ней совершенно отсутствует эгоизм умирающих. Она прекрасна в умирании, как поздняя осень.
Я долго сижу возле нее, она глядит, и если я улыбнусь и скажу весело: «Жулька!» — она еле заметно ответит хвостом.
Думали, что Жулька безнадежна и ей остается жить день, два. Но пришел ветеринар, усложнил наш уход за больной, и, делая, мы обрели надежду на то, что сделаем, и собака будет жива.
Вот почему дело является источником надежды и любви. И весь секрет, лечения человека — это заставить его забыться в какой-то работе, заставить его выйти из себя.
Жульку спасаем: чем ей хуже, тем больше вкладываем труда в ее спасение. День за днем проходит, и когда придет день поворота, туда или сюда, то если сюда — мы будем счастливы, если туда — мы не будем страдать: мы же все сделали со своей стороны.
С Жулькой простился, сохранив навсегда в памяти ее прощальный вид. Поняв по моим шагам в сапогах, что я собираюсь, она заволновалась, забилась и с большим трудом подняла голову, но держать прямо ее не могла и качала мне головой вверх и вниз, то поднимая ее, то опуская, глаза же были расширены, насколько это было возможно, отчего получалось выражение как бы дружеского ужаса, каким любящий, побеждая на мгновение смерть, глядит на любимого.
Как только я к ней подошел, она уронила голову на подушку и смотрела на меня снизу одним полузакрытым глазом, вспоминающим, все помнящим, и я его вижу сейчас, и он останется со мной навсегда.
Было столько сказано нами друг другу в этот миг, что потом перед самым — отъездом я и не зашел даже к ней: мы простились.
Итак, Жулька страдала за близость свою к человеку.
Жизненные мысли, в которых растет человек, обращаются, как кометы: придут, почешутся и опять уйдут дозревать. Вчера в разговоре почесалась постоянная моя тема о женщине, сознающей, что поэты любят не ее, а свою мечту.
Прочитал Лондона «Мартин Иден». Был вовлечен в чтение, вспоминал и сравнивал свой роман с В. П. Измалковой.
Меня волновала большая любовь к Рут, совершенно похожая на мою любовь как стимул поэзии и соответствующая поведению.
Мне бы надо написать тоже личный роман в этом духе. Я увидел себя, как в зеркале, как я тогда в Париже тоже влюбился в призрак и потом, стремясь достигнуть этот призрак, стал делать к нему себе путь.
Самое интересное в этом романе было то, что даже в момент разгара моей безумной страсти я сознавал, что простое обладание женщиной, брак и т. п. невозможен и не удовлетворяет меня, что эта женщина — только повод к моему полету.
И только теперь наконец я стал видеть себя самого, как необразованного парня вроде Мартина с нераскрытым и самобытным талантом в душе. Я очень хорошо помню, что стремление напечататься исходило из стремления «выйти в люди», сделаться «как все». И недаром потом я, когда вышел в писатели, свою первую повесть послал «призраку» в Лондон. Теперь я так ясно вижу свое писательство, как лучи народной наивной души моей матери.
Постепенно захватывая душу мою в течение суток, обняла меня тоска и, мало того! — чего со мной никогда не бывало, — скука. Вероятно, это сделала непрерывная жизнь на людях.
Мое состояние было такое, будто я накануне тяжелого заболевания. Каким счастьем казалась мне жизнь где-нибудь в Лунине, у себя в доме, без людей!
Люди воспитываются быть недоверчивыми, но ведь доверие, свойственное детям, ценится, как лучшее качество человеческой души, и говорится даже: «Будьте, как дети».
То же самое в отношении умысла: надо бы мыслить, значит, вызывать мысль и у других, а жизнь учит умыслу.
И так далее в отношении любви, правды, истины.
Все это я припомнил, раздумывая о своей неспособности в «умысле», т. е. в том, чтобы, мысля, не открывать людям свои находки и затаивать их для ограниченного пользования, что равняется, например, в отношении леса: входя в него думать только о кубометрах древесины.
Помню, у Горького за столом был разговор, я что-то отметил в его поступках несообразное, и он мне на это сказал: «Да я же ведь хитрый». На это я, подумав, ответил: «Ничего, это хорошо, я тоже хитрый». А Горький на это улыбнулся мелкой улыбкой и сказал: «Ну, какой вы хитрый!»
И так всю жизнь среди политиков я хожу дураком, а когда напишу — удивляются и признают во мне мудреца.
Сыро и тепло, выше нуля, но ходить в валенках еще можно. Я спустился вниз к Вертушинке и решил пробить себе берегом речки дорогу в глуши зарослей между этими горами, едва расступившимися, чтобы пропустить речушку. Глушь обняла меня, и вдруг где-то за горами, за снегом, за лесом закричал петух. Радовал меня когда-то давным-давно крик петуха, и теперь мне было так, что не за снегами, лесами, горами кричит петух, а за моими годами: оттуда, перелистывая все пережитое, еще мог все-таки пробиться ко мне радостный крик моего детства.
Тогда открылось мое сердце, и мне захотелось поискать чего-нибудь возле себя, не найдется ли и тут чего-нибудь такого веселого.
Вот вижу, как хмель плотно обхватил ольху; и я стал думать, оттого ли это дерево стало сохнуть, что хмель его засушил, или же, наоборот, хмель и явился только потому, что дерево стало сохнуть.
Не имея возможности понять причину и стать на сторону то ли дерева, то ли хмеля, я представил их на суд людей. И воображаемые люди мои разделились: одни стали на сторону дерева и говорили о хмеле:
— Ах, какой паразит, засушил такое славное дерево!
Другие напротив:
— Молодец хмель! сколько бы горя внес в человеческий мир вид умирающего дерева, но явился хмель, взял себе остатки жизни и отдал их на радость людям, и, может быть, оттого-то у иного юноши и