Есть радость, когда никого не надо, и ею насыщаешься сам в одиночку. Есть радость, когда хочется непременно ею поделиться с кем-нибудь другим, и без друга почему-то эта, радость не в радость и может даже обратиться в тоску.
Моя природа есть поэтическое чувство друга — пантеизм далеко позади, — друга-человека, составляющего вместе начало общего дела, начало коллектива.
Из тумана даже моросило, и, естественно, скука создавала в себе самом из мыслей своих небо туманное. Идешь, будто сам в себе или где-то на небе, не обращая ни на что внимания. Но вдруг (отчего-то всю жизнь стараюсь понять, отчего?) — вдруг с этого неба спустишься на землю, и тут пусть даже капля этого самого тумана, осевшая на последнем листе облетевшего дуба, встретит тебя с необычайной радостью, создавая в тебе жадное внимание.
Не знаю, откуда это берется, но только в этом все мое счастье, и этим «оптимизмом» я даже кормлюсь.
Когда у меня открылись глаза первого сознания, меня встретили Некрасов и Лермонтов. Однажды я прочитал «Ветку Палестины» и написал свои стихи: «Скажи мне, веточка малины, где ты цвела». Когда домашние мои мне сказали, что стихотворение мое взято у Лермонтова, я был возмущен и понять этого не мог.
Очень возможно, что из этого первого потрясения души родилось во мне такое мнение, что я не Пришвин, а Лермонтов. Я даже сказал это в сердечном признании брату своему Сереже, и тот, ничего не поняв, смотрел на меня большими глазами. Мне кажется, это было началом какого-то порочного пути, по которому же, однако, я потом не пошел: я сделался, какой я ни есть, но сам, а Лермонтов остался тоже сам.
Но благодаря этим первым эксцессам — я теперь все же ясно вижу два рода возможностей поведения человека: одно поведение ведет к самому себе, и раскрытию своего таланта, и через это — к раскрытию широкого понимания природы и людей; другое поведение ведет к отщепенству и демонизму, и не к творчеству, а к позе творчества.
Мне бы хотелось в дальнейшем разобраться, что же именно определило мой путь и образовало мое поведение? Это я задумал поискать для того, что, может быть, мне удастся найти что-нибудь полезное для вступающих на тот путь, по которому я шел.
Снег валил видимо-невидимо, но у нас на земле было +1, и снег, даже такой густой и тяжелый, прикоснувшись, мгновенно превращался в воду, Я думал о том, что, в сущности, каждый из нас тоже снежинка, но мы в этот короткий миг жизни ведем себя (держим себя) как бессмертные. Обессмерчивание мгновения вот наша жизнь, на этом и все искусство построено: не остановись мгновение, как в Фаусте, а продлись навсегда!
Как зарождается в туче кристаллик снежинки, как он соединяется с другим и как растет, тяжелеет и падает и, коснувшись теплой земли, обращается в воду…
Снежинка живет меньше человека, но, может быть, она больше его переживает.
…Так что вот оно и мое «поведение» художника в том, чтобы, как дети, жить бессмертной снежинкой и немощи свои поправлять искусством. <…>
Нам кажется, что в человеке историческом поведение определяется сознанием после самого поступка и что на этом пути поведение может быть только воображаемое, а не реальное. Может быть, оно так и есть в истории.
Но мы берем не историю, а творчество во всем его объеме (на войне, на заводе, у художника) и покажем, что всякое настоящее творчество определяется поведением, это значит, гармоническим сочетанием сознания и жизненного действия.
Поступок человека бывает обыкновенно (не хочу говорить, что всегда) раньше сознания, но поступки без участия сознания не могут сложиться в поведение.
В рассказе «Женьшень» я хотел дать поступок, подчиненный сознанию (не схватил за копытце). И тем самым определилось какое-то поведение на фоне аскетизма и страдания.
Теперь я хотел бы дать поведение человека в том, что в момент рождения сознания у героя рождается и действие. Таких героев мы видим на войне, и, может быть, настоящий художник в своем творчестве именно этим и определяется: рождение поступка в одновременном сочетании сознания и действия, и что в этом и есть творческое поведение.
Начинаю еще яснее видеть себя, как русского Ивана-дурака, и удивляться своему счастью, и понимать — почему я не на руку настоящим счастливцам и хитрецам.
У меня такого ума-расчета, чтобы себе самому было всегда хорошо и выгодно, вовсе нет. Но, если я все-таки существую, и не совсем плохо, это значит, что в народе есть место и таким дуракам.
— Женщина знает, что любить — это стоит всей жизни, и оттого боится и бежит. Не стоит догонять ее — так ее не возьмешь: новая женщина цену себе знает.
Если нужно взять ее, то докажи, что за тебя стоит отдать свою жизнь.
Вернуться к молчанию в том смысле, что говорить для себя, а молчать от внимания к другому. Просить молчания, значит, просить внимания к человеку.
Разговор выявляет свое первенство, а внимание рождает друзей. Вот почему разговор серебро, а молчание золото.
В лесу не в полночь бывает самое темное время, а перед самым светом.
— Как темно! — скажет кто-нибудь.
И другой ему отвечает, поднимая голову:
— Темно? Значит, скоро будет светать.
Заря сгорает на небе, и ты сам, конечно, сгораешь, в заре, и тысячи голосов на заре соединяются вместе, чтобы прославить жизнь и сгореть. Но один голосок, или, скорее, шепоток, не очень согласен гореть вместе со всеми.
Ты, мой друг, не слушай этого злого шепота, радуйся жизни, благодари за нее и сгорай, как и я, вместе со всею зарей!
Конечно, наше время есть и начало чего-то и конец. Хочется войти в начало, но и конца не хочется переживать: пусть оно кончается без меня, я же войду в начало.
Мало того! мне кажется, я рождаюсь, не имея возможности об этом сказать кому-нибудь, и оттого мне хочется на старости, как ребенку, плакать и жаловаться.
Раздумья
1946 год