обстановку олицетворять, чтобы каждая вещь показалась своим лицом и стала тоже героем. Так и лес, и елка, и сосна стали бы живыми.
Даже Грибоедов, на что уж умница, и то мог тогда сказать: — «Пишу как живу: свободно и свободно». Не мог, значит, и он в то время понимать, что свобода является людям только в покрывале и не должна обнажаться в простом произношении слова.
Теперь даже самый простой человек не скажет просто о свободе, потому что свобода — это тайна личности, выскажи тайну — и свобода со всеми своими прелестями, надеждой, верой, любовью разойдется в общей жизни, как дым.
Моя свобода, чувствую, давно уже превратилась в волну, и разбегается, и ударяется в скалистый берег, и рассыпается, и опять собирается.
И эти веточки дерева сейчас у меня перед глазами качаются, качаются, треплются, шепчутся, — разве не та же волна? Разве волна, ударяясь о скалу, не отмывает каждый раз что-то от берега и не уносит с собой? Разве веточка ели, раскачиваясь, не освещает со всех сторон свои зеленые хвои и тоже не собирает в себе на рост, на жизнь, и свет, и тепло из солнца его горючее?
Сделаем предположение, что в мире природы все неповторимо, и самодержавно, и незаменимо и что обобщение начинается человеком.
Одна из моих тем: то, что называется «грех», есть пропуск жизненных единиц при обобщении, как при пахоте поля непропаханные частицы поля — «огрехи».
С этой темой неповторяемости и незаменимости жизненных единиц я родился, как другие родятся с неудержимым стремлением обобщения и замены одной единицы другой.
1950 год
…Дело художника, минуя соблазн красивого зла, сделать красоту солнцем добра.
Профессору медицины я сказал:
— Каждый должен быть в какой-то степени создателем чего-нибудь нового, в этом творчестве есть его радость жизни. Врач должен начать свое исследование пациента с этого: что мешает и что способствует творчеству такого-то лица, его пациента.
— Такое лицо, — ответил М., — надо направить в комиссию по учету трудоспособности..
— Но там, — сказал я, — именно и не должны смотреть на него, как на личность, а как на среднеарифметическое трудящихся в данной профессии. Врач должен, напротив, смотреть на своего пациента, как на единственное в мире, неповторимое и незаменимое существо. <…>
Новый человек — это ребенок, а если о нем надо рассказывать, то расскажите о взрослом, сумевшем сохранить в себе ребенка.
Романтизм, реализм, социалистический реализм, натурализм и т. п. — всякое подобное обобщение сделано на каменном фундаменте поведения: романтизм требует движения к лучшему, реализм требует правды, символизм — красоты.
Эстетизм есть жертва правдой ради красивости, но служение красоте входит в обязанность всякого художника, и Шекспира не сваришь в колбе.
Натуральное богатство русского языка и речи так велико, что, не мудрствуя лукаво, сердцем слушая время, в тесном общении с простым человеком и с томиком Пушкина в кармане можно сделаться отличным писателем. Мы пашем, удобряем, сеем, но посеянное само растет.
Создание книги похоже на посев семян: много хлопот, чтобы посеять, а дальше все само делается. В семенах — урожай от погоды, а в словах — от народа.
Да и в самом творчестве есть время забот, отвечающее посеву, и есть время, когда свои заботы надо отбросить и предоставить посеянному вырастать самому. Пусть все вырастает по плану, как задумал сеятель, но пусть не вмешивается автор туда, где все само делается благодаря силам природы.
Вот в этом-то, может быть, и заключается поведение автора и его управление, чтобы уметь вовремя отойти от задуманного и предоставить самый рост силам природы.
Формализм — это зло признанное, но форма — это добро. Между тем у нас часто сознательно и бессознательно писатели, прикрываясь борьбой с формализмом, сметают форму. Поэтому, защищая форму, я требую от писателя прежде всего языка.
Природа для меня, огонь, вода, ветер, камни, растения, животные — все это части разбитого единого существа. А человек в природе — это разум великого существа, накопляющий силу, чтобы собрать всю природу в единство.
Добро — это цветок, выросший на удобрении.
Добро, любовь, красота не составляют в душе человека особой области, а венчают путь каждого из нас, если мы шли правильно.
Независимость личности создается любовью, но есть два рода любви. Одна любовь для себя называется счастьем, другая — подвигом. Время сейчас от человека требует подвига, но тем больше хочет он личного счастья.
Такой моральный разрыв заполняется бюрократами-моралистами.
Всякого рода нравственных гадостей в наше время, конечно, не меньше, чем в старое, но яркий новый свет, а не тусклый прежний, нет-нет и упадет теперь на гадость.
И этот, свет, нарастая и нарастая, рано или поздно создаст новую культуру, где будут вырастать действительно новые существа.
Есть у людей общий ум, и есть общая любовь у человека: все так любят — весь человек. И добро есть такое, и вера общая: верит один, верит другой. Но я был до того личен, что это общее всем, мной не изведанное, принял за личное.
Вместе с общими качествами человека, ставшими через меня личными, стали тоже личными народность и природа.
Может быть, и каждый поэт в силу самой поэзии делает общее личным, и в этом и есть сущность поэзии.
Мне в молодости удалось сделаться автором нескольких неплохих и признанных произведений. Счастье быть автором до того меня обрадовало, что я в каждом рабочем, в каждом крестьянине и ремесленнике, в каждом человеке стал подозревать возможное авторство и с этой точки зрения все на свете стал судить и рядить.
Вот и моя настоящая биография: выразить ею тему поведения художника (искусство как образ поведения).
Совершенная форма и есть для художника то самое, что все другие граждане всевозможных профессий сознают, как свой гражданский долг.
Попытки иных художников в осуществлении формы без гражданского долга справедливо осуждены,