Оставалось ехать до Львова на лошадях, что значит ехать на простой телеге, на невозможно плохих лошадях верст полтораста по завоеванной стране.
Я уговаривал околоточного ехать, но он не соглашался: такое путешествие, казалось, рискованное и легкомысленное и такое увлекательное для меня (разные психологические мотивы), было ниже достоинства околоточного, и притом он был оскорблен, потрясен, он прочел в газетах о полицейской нужде в Галиции…
Я поступил немного коварно. Мне очень нужен был спутник-полицейский, прежде всего уж потому, что я никогда не ношу с собой револьвер, потом его форма полицейского и, наконец, просто заинтересовался судьбой человека, делающего свою карьеру в завоеванной стране. Я убеждал, я рассказывал, как необходимо знать страну для чиновника, даже маленького, коварно поступил.
— У вас, — говорил я, — будет тогда совсем другой кругозор, откроются совсем другие достижения. Все это очень хорошо знают губернаторы: с этого объезда губернии они начинали свою службу, почему бы и вам так не начать.
Словом, я поступил коварно: так мне хотелось ехать.
— Не собираюсь же я в губернаторы.
— Почему нет.
Рассуждая таким образом, я убедил ехать со мной в одной телеге околоточного, вооруженного револьвером, и двух подрядчиков, снабжающих армию теплой одеждой…
Сейчас я уже в Львове, я пишу это в удобной гостинице, я вижу в окно жизнь уличную и всюду похожую на жизнь всякого большого города, но это только лицо, это только внешнее обличие, странно переживаемое, стоит мне оглянуться на совершенный путь по завоеванной стране, как все это внешнее обличие большого города исчезло, как дым.
Я благодарю судьбу, что она заставила меня предпринять трудное путешествие, я теперь хорошо понимаю и вижу из окон, как там, среди нарядной толпы, украдкой, оглядываясь по сторонам, эта бедная женщина тащит деревянный чурбан: она его где-то украла, ей нужно топиться, она достала муки и нечем топить печку.
Но я забегаю вперед. Волочиск — наша пограничная станция с Австрией, здесь мы добивались пропуска, и я начинаю с Волочиска описание своего необыкновенного путешествия по завоеванной стране. Местечко обыкновенное, грязное местечко юго-запада, где ютится всякая еврейская беднота. Тут был маленький бой, и за лесом в болоте есть первый крестик братской могилы. Таможня, водокачка и несколько других казенных зданий, взорванных нами при первом известии о наступлении австрийцев, от взрыва погибло множество сельскохозяйственных орудий.
Мы ходили с железнодорожным врачом среди этого поля исковерканных орудий, и он мне с хорошей <профессиональной> гордостью рассказывал, что они с телеграфистом бежали последними. Его уже не поразил вид разрушения, когда потом пришлось возвращаться. Зато как были поражены те, кто въехал раньше: выбиты стекла, разграбленная хулиганами квартира — все это на первых порах подавило сознание, бормотали женщины о ключах, о шкафах, об украденных и зарытых где-то в поле подушках. Среди этого хаоса нужно было устраиваться, и притом принимать громадное и все возрастающее число первых раненых. Вначале эти раненые <поступали> сюда прямо после битвы. Воло-чисский питательный и перевязочный пункт был первым этапом на русской земле.
— Не нужно перевязывать, подождите, — говорили раненые, — дайте чайку.
И тут быстро, буквально из ничего возник исторический питательно-перевязочный пункт. Явились на помощь и бескорыстные бесплатные помощники — девушки из местного населения, кто-то из помещиков прислал два больших самовара, кто-то изобрел термостат, сохраняющий теплую воду в течение восьми часов, кто-то собирал деньги, кто-то предложил княгине Волконской принять участие, словом, все быстро получилось.
Я останавливаюсь на этом под впечатлением рассказа одного гимназиста, только что возвратившегося из германского плена: как там, в Германии, рассказывал гимназист, дело эвакуации раненых было заранее предусмотрено и входило в руки дельных чиновников. В Германии жизнь общества больше нарушена от войны, чем у нас, там все-таки больше, чем у нас, искалечены люди, но там общество довольно равнодушно встречает в трамвае кружки с красным крестом. У нас все нравственные силы, все запасы неиспользованных общественных чувств устремлены на помощь страдающим.
Я ночевал возле станции Волочиск в еврейской деревне, которую мой спутник-околоточник упорно называл Федоровкой.
Рано утром <привезли> пленных австрийцев в башмаках по грязи.
— И это солдаты! — говорил мой спутник.
— Хлеб, хлеб, — просили австрийцы.
— И это солдаты, без сапог, — презрительно косился околоточный, но хлеб все же давал.
С нами ночевал еще один прапорщик, филолог по образованию, отстал от своего обоза. Хозяйка- еврейка старалась нас уверить, что она не еврейка, а <молдаванка>, пленных называла «проклятыми». Словом, начался тот хаос войны, туча оборванных <пленных>, путаница фактов <обычной> жизни, и так на всей Волыни, потеря стыда перед завоеванной страной.
2 Октября. Второй день во Львове. Гимназист рассказывал, что всегда жил мечтой о России, потихоньку учился русскому языку, учил сам в нелегальном кружке. Не думал, что победят, потому что читал Вересаева и составил представление о русской разрухе. Прислуга спрашивала его, правда ли москали одноглазые и с хвостами. Был революционер, сжег всю русскую библиотеку (250 т.), не имел права иметь карту России. Занимается музыкой: сочинил литургию. Хотел быть филологом, теперь ему предлагают поступить в семинарию, потому что священники должны быть галичане. До 21 августа в Львове думали, что русских прогнали на 150 километров. 22-го вступили три казака и потом еще, и, наконец войска. Встреча: цветы и виноград, но надо было видеть рожи. Я сам, глядя на войска, первый раз увидел, какие крепкие здоровые воины. Песня в Львове: «Кому мои кудри» со свистом.
Рассказ М., что в Щодволочиске> были дети повешены вокруг церкви, в Жолкове расстреляны и пр. Бобринский сам освободил 75-летнюю старуху из тюрьмы и женщину с ребенком и проч., что за паломничество в Почаевскую Лавру сажали в тюрьму. Из всего этого складывается, что действительно есть в народе Галиции какая-то вера в Россию,
Экипаж наш обыкновенная фура, широкая вверху, узкая внизу. Полицейский надзиратель, два подрядчика и я сели в солому, и вышло очень неудобно.
— Ничего, — сказал хохол, — пожахнет.
Правда, солома скоро пожахла, и мы съехались все нога к ноге в узкой части фуры; в таком положении мы и поехали «на Львов».
Версты четыре мы ехали частью домами местечка Волочиск, частью полями и так прибыли на границу России и Австрии: граница естественная, речка, направо широкая — пруд, мельница, налево ручеек и в нем удильщики, как будто и не бывало войны, удят рыбу. Наш столб, австрийский столб, сломанная «рогатка», сломанная граница, и мы в завоеванной стране. Вот где начинается картина разрушения: сожженные дома, разбитые снарядами стены, следы пуль на стенах, следов пуль везде много, но странно, хочется видеть больше, больше, и когда встречается стена без пуль, то с досадой переводишь глаза на другую. Большие разрушенные дома, как нам потом рассказали, погибли не от снарядов, а просто были сожжены руками местных грабителей, заметающих следы своего воровства. Вслед за войсками явились, Бог весть откуда, банды грабителей и тащили все, частью сбывая в Россию, частью зарывая в полях. Это как у нас на обыкновенных пожарах, когда являются существа с какой-то подземной душой и у до конца несчастных, до конца разоренных людей тащат последнее.
Первая увиденная мной униатская церковь [100] была как будто слеплена из западной и восточной глины и до того искусно, что просто теряешься: что это, костел или православная церковь. И я сказал бы, что скорее костел, если бы не показался настоящий костел, пробитый двумя снарядами.
По улицам, пустым и разрушенным, там и тут бродили кучки евреев, по случаю праздника Кучки (Кущи) одетых в особые блинообразные отороченные хорьковым мехом шапки.
— Фанатики! — сказал наш полицейский.