собаку нельзя пустить, она прямо в лес пойдет зайцев искать, и нам ее не дождаться. Он согласится, а через некоторое время опять разговор: «Да пустите же ее побегать». «Я же, — ответишь, — тебе сейчас говорил, что нельзя», — «Да ничего, не уйдет». И так всю дорогу. Или о погоде, мы-то уже, охотники, знаем, что если всю ночь метель будет, то следов не найдешь. «Найдете!» — говорит он. — «А если метель?» — «Не будет метели». И так он стоит на своем до утра. «Ну, — говорю, — метель!» — «Метель!» — «А как же ты стоял, что не будет». — «А разве я бог, как я могу угадать».
Так весь он, как бочонок, сбит и обтянут дубовыми обручами, простым бочкам, может быть, довольно и два обруча, а на нем для прочности лишний третий пригнали. Ему по лицу нет и сорока, а лыс, как Сократ, и это хорошо ему, что лысина, только лысина и напоминает о каком-то уме. Я за чаем вздумал раскачать его на разговор и пошутил:
— Вот, Агафон Тимофеич, деревня ваша называется Волосовка, а у тебя так мало волос на голове.
— Жизнь была трудная, — ответил он.
Конечно, из-за войны. Всего: три года на действительной, четыре на войне германской и два в Красной армии. И все лучшие годы.
Так мы вспомнили войну на Карпатах, в восточной Пруссии, и каждый боевой случай Аг. Т. передавал нам с чрезвычайной простотой и спокойствием, напр., как шрапнельный стакан ударил его по правой руке, а левой он перекрестился: «Придется же так: левой рукой!»
Мало-помалу мы подошли ко времени, когда в Петербурге началась революция и свергли царя. На фронте солдатам не сразу об этом сказали. Сначала объявили, что Николай отказался от царства. Потом объявили, что царем будет Михаил. А когда в третий раз выстроили, то подполковник вынул шпагу и сломал. Тут же было объявлено, чтобы честь не отдавать, что солдаты и офицеры на равном положении и все товарищи. Стали, конечно, догадываться и веселеть, разговоры пошли всякие. А что это значит, полковник шпагу сломал — этого понять не могли. Но вскоре приехали делегаты и все объяснили. Тогда солдаты согласились и «перемундировали» полк.
Я спросил:
— Что это значит: «перемундировали»?
Так спокойно ответил Агафон Тимофеевич.
— Известно что: перестреляли…
— Всех?
— Всех.
— А того подполковника?
— Прикололи.
Что-то было в этом последнем слове до того противоестественное, будто о курице разговор был или о баране.
— Агафон Тимофеевич, — сказал я, — за что же всех-то, как это понять?
— Это отмщение, — ответил Агафон, — мучили нас они, вот и отмщение.
— Чем же мучили? — спросил я, желая отвести от себя какую-то серую губастую тучу, наседавшую на меня угрюмо, бессмысленно. Я чувствовал, что Агафон Тимофеевич сам, конечно, сам собственными руками «прикалывал». Мне хотелось узнать, как за десять-то лет осмыслился у этого человека весь этот страшный суд.
— Что это было? — спросил я.
— Было это в Карпатах, — ответил он, — мы сидели в шинелях всю зиму и мерзли, а у них лежали полушубки.
— Почему же они их вам не выдавали?
— Потому что мучить нас хотели.
— Но ведь им же хотелось победить австрийцев, им невыгодно было морозить своих солдат?
— Почем знать? — сказал Аг. Т., — а когда пришла весна, полушубки выдали.
— Зачем?
— Чтобы носили на себе, лошадей жалко, а людей им не жалко. Мучили нас.
Мы помолчали. Было неясно. Я дал время ему немного подумать и опять вернулся к вопросу о мучительстве: ведь никакому разумному существу невозможно помириться на таком бессмысленном мучительстве.
— Может быть, — спросил я, — они берегли эти полушубки, в каком-нибудь расчете?
— Да нет же, — настаивал А. Т., — без всякого расчета берегли.
— Потихоньку, может быть, сбывали?
— А почему же весной-то выдали, всем хватило, весь полк был одет?
Агафон Тимофеевич попал на свою зарубку совершенно так же, как тогда о собаке, что собаку надо пустить побегать, и о погоде, что погода непременно должна быть завтра хорошей. Но я тоже попал на свою зарубку с полушубками и решил привести Агаф. Тим. к сознанию с другого конца. Я стал говорить о Сочельнике и о Новом Годе, что в городе и Рождество отпраздновали и Новый Год встречали, а мужики по- своему празднуют и не хотят знать ничего.
— Потому что они нас не хотят, а мы их, — ответил Агафон.
— Кто они?
На это мой собеседник ответа не дал прямого, но стал приводить примеры и так все запутал, что к полушубкам было невозможно вернуться.
Трубецкой поставил разговор так, что в борьбе народов русские на защиту своего государства выработали самый страшный противогаз: «пролетарии всех стран, соединяйтесь». Это очень неудовлетворительно. Ведь если для производства газов тратятся разные минеральные и органические вещества, то для русского противогаза тратится самое дорогое: любовь к человеку. Потому что разделение мира на хороших пролетариев и на дурных капиталистов воспитывает ненависть, которая рано или поздно обратится и на хороших.
Тип Олсуфьева — эстет, который всего боится: все презирает и всего боится, ему нет ничего дороже на свете червленого серебра Троицкой Лавры. (Слова Трубецкого, я не знаю Олсуфьева).
Мне жалко отдавать свой интересный материал «даром»: я хочу сказать без оговорки о добывании таких материалов. Везде решительно в нашей неисследованной стране, в любом краю, в любой даже деревне каждый может делать сколько угодно краеведческих «открытий», и все-таки никто почему-то, даже учителя, не обращают никакого внимания на близкое и рассказывают детям о далеком и необыкновенном.
Извозчик. Улица — прогресс. Бебель и Гейне, рабочий (Вильгельм). Vir juvenis[10] (студент и портниха), Роза Рыжая. Встреча Нового года. Поглощение людей прогрессом, и что остается людям для себя. Прогресс и заключение пространства. Тоска по родине — тоска по пространству и свободному времени. (Россия). Профессора с открытиями на три дня. — Портниха. Вызов в
