Когда Алпатов сжег письма, то в эту ночь… Он не знал, что в эту ночь он сорвал с себя последний якорь, который держал его в глубине и что он плывет теперь на прекрасную поверхность освещенного солнцем мира. (Вопрос: отчего же это произошло? от смерти, то была смерть, и выплыл наверх ребенок в детский мир; все отпало прежнее, потому что он умер, и это надо описать, как смерть; значит, Петербург ему будет агонией с мотивом: «я — маленький»).
Но ведь не мог же умереть он так, чтобы не осталась память о прежнем? она слилась со всем миром: «всем так». Смерть, как тюрьма, открывает свободу (после смерти — хорошо). (Тюрьма = смерть = кащеева цепь). В общем, тема: человек умирает и родится при жизни: переход Алпатова к радости жизни такой же «естественный», как при выходе из тюрьмы = мотивы тюрьмы = мотивам любви, только все углубляется: там было освобождение, здесь воскресение. Окончательно: человек может быть человеком, если он дает что-то другим, а дает он, если творит, и начинает творить, если исчезает «личная заинтересованность». Он
Музей — как собрание памятников творчества Девы (Дрезденский музей). (А Рубенс?) Там же встреча с Ефимом.
Волково кладбище: «Энциклопедия» Павленкову. (Виктор Иванович = святой библиотекарь Попов: почему это не настоящие святые?). Это должно окончательно сразить Алпатова: т. е. что и в работе выхода нет.
Творчество истинное: так же как корчуют для нивы кустарники, так для творчества надо освободиться от себя, чтобы «я» не было преградой. Надо, чтобы «я» преобразилось в «я — это весь мир», и в нем где-то на разных ступенях и человек, и, значит, «я», вместе с миром и человеком — мы.
Музей.
Пусть Венера голая, пусть на мраморе видны все мельчайшие изгибы тела, но ведь все эти линии и краски не движутся: они отвлеченные, значит, отвлечены человеком, заменившим асимметрию своих чувств симметрией разума и гармоничного духа. Они все несут в себе печать смерти в создании девственного мира.
Евгений Львович Шварц.
Ася Никитична Старк — детский отдел.
Маршак.
Маршак до 12 звонить или в 6–7 веч. Пантелеймонов
Вот тут-то, конечно, все и заключается: архитектор строил или рабочие. Мне представляется, что архитектор, ему — рабочие. Но и это чувство вещей, материи он называет «классовым» чувством. Я ставлю на проверку это чувство: если оно «классовое», то сводится к революционно-интеллигентскому, если же универсальное, то это голос земли, материи; если первое, то значение его только разрушительное, если второе, то созидательное и совершенно новое и близкое мне. У меня оно есть, но выходит из сострадания, из сочувствия и жалости, у них же — из «хозяйского» чувства (вспоминается Волково кладбище: Белинский и Павленков).
Вызван дух хозяина земли. Вызвал его «интеллигент»: но интеллигент хотел стать хозяином вызванного им духа, а тот показал ему кукиш: «я — хозяин», и стали врагами друг друга (вот почему Семенов при моем запросе о природе его классового чувства сказал: «я не люблю интеллигенцию». Очень интересно еще, что все трагические Положения личности, о которых я ему говорил, не могли тронуть его, а когда сказал, что это религиозное чувство, что все дело в бабе и что Мадонна есть запрещение жизни (девственность), то вдруг все понял.
А это интересно, что «классовый человек» стал хозяином и поработил не капиталиста, а «архитектора», и что тайная злоба его направлена не на «буржуя», а на личное творческое начало («архитектора»).
Мальчик смотрит на танцующих и страдает, потому что боится не «попасть в такт»: они танцуют, а он страдает, и им «барышня», а ему дева недоступная. Приходит час, и он 1) не может взять ее, робеет перед «Девой», 2) он захватывает деву, насилует ее, падает, 3) он
Почти десять лет я оставил Петербург и вернулся в Ленинград: да, действительно Ленинград, потому что Петербург умер — это другой город. Но Петербург был моей писательской родиной, и как только вышел я на Неву, мертвецы окружили меня и подавили все восприятие современности. Мне пришлось вступить в литературный круг Петербурга после 1905 года, когда интерес к политике в обществе совершенно упал. Некоторое время в литературе господствовало декаденство и модернизм, все старались как будто написать как можно чудней, и эти танцы перьев были похожи на всеобщие народные танцы после второй революции. Вскоре, однако, кружком Мережковского был объявлен конец «язычеству», и желанной литературой был объявлен эпос. Мне так и не привелось побывать на «языческих» вечерах Вячеслава Иванова, а начать знакомство с литературой можно прямо в христианской секции Рел.-фил. общества под руководством
