Москва.

Москва так набита людьми, такая кишит злоба в этих квартирных коридорах со множеством шипящих и коптящих примусов, такая убийственная необходимость все-таки жить: я знаю, муж с ребенком, жена с любовником живут в одной комнате! Когда идешь по улицам, то кажется, это лишь обличье осталось прежней Тверской, Арбата… Вспоминается мышиный год во время великой войны, когда после дождей осенью в колеях осталось много неубранной ржи. Помню, подошел к копне и хотел на ней отдохнуть. И только тронул солому, вдруг вся копна рассыпалась, исчезла, и вместо нее показалась темная груда мышей и разбежалась. Так в Москве, кажется, если кто-нибудь тронет — и Арбат, Тверская, Кузнецкий, все разбежится мышами.

Реликт.

Слышал от Раз., что Толстой проживает до сорока тысяч в год! Был я у него, обедал. Я могу пересчитать те случаи, когда до революции мне приходилось в Москве поглощать такие обеды, пить столько шампанского. Но это не видимость хорошего прежнего, а самое настоящее: хозяин роскошен в своем добродушии, хозяйка очень добра, мальчики свободны и воспитанны, на стенах не дурные копии, а подлинники всяких мастеров, ковры, драгоценная мебель, посуда из вкусного стекла… Стоит съездить к Толстому, вероятно, это единственный в стране реликт московского барского быта… До того удивительно, что в голову ни на мгновение не приходит мысль, что я тоже писатель и пишу, может быть, не хуже Толстого, что и я мог бы… Нет! Напротив, когда Алексей вызвался приехать ко мне в Сергиев, я почувствовал себя как бы виноватым в своей бедности. Тут не в деньгах и не в таланте, тут в характере счастья. Мое счастье в пустынности… Толстой счастлив на счастье близости вплотную к человеку. Мои гости, невидимые мне, читают где-то мои книги. Толстовские гости наедаются вместе и напиваются.

Екатерина Павловна о Горьком.

Уже давно сложилось в обществе, что 1-я жена Горького, Екатерина Павловна, человек замечательной совести. Мне очень хотелось знать ее мнение о поведении у нас Максима. Вот что мне передали. Екат. Павл. будто бы сказала: «Его нельзя разубедить, он остановился на известной точке зрения, и ему представляется именно таким, как он об этом пишет»…

25 Ноября. Ночью вдруг потеплело и немного побелило землю, но для охоты недостаточно. Мы до обеда были в лесу и стреляли из винтовки. Вечером подбирал материал для книги «Журавлиная родина». Таким образом, книга о творчестве Алпатова откладывается.

26–27-28 Ноября, 29 — дождик.

Работа над книгой «Журавлиная родина».

29 <Ноября> ночью (четверг на пятницу) выпала славная пороша (первая).

30 <Ноября>. Ногу разбил и не ходил потому, кстати, порошило всю ночь, и зайцы наверно не вышли. Очень тепло, тает. В ночь на субботу пошел опять снег.

<Приписка на полях> Поэмы и новеллы.

«Журавлиная родина» сильно движется. Остается вот какая трудность. Книгу в 150 рассказиков трудно прочесть, если не дать материалу общее движение. Предполагается дать движение, включив их в движение года. Но возникает новая трудность компоновки лирики и эпоса, напр. «Астрономия в любви» и «Тайна». Решаю так: не загадывая, писать и писать маленькие рассказы, они, когда будут в большом числе, сами покажут ход.

1 Декабря. Ночью выпал снег вершка на четыре, деревья покрыты инеем, полная тишина, дым тоже белый, но живой принимает деятельное участие в устройстве этого удивительного утра.

Курица во время своего великого шестинедельного поста сидит на яйцах, потому что знает, веря, что пост ее непременно кончится созданием новых живых существ. И человек, художник, создавая свою вещь, во-первых, непременно должен знать свою цель, веря, как курица, а во-вторых, он может добиться некоторой свободы в выборе цели. Если вернуться к курице, она может сама по себе высидеть только цыплят, а галчат только с помощью человека. Художник сам без посторонней помощи может создать галчат вместо цыплят. Перемену целей делает его разум, но сам по себе разум не может выдумать вещь; цыплят или галчат, все равно, художник должен высиживать их так же, как курица.

Под этими великолепными снежными березами шел, припрыгивая, калека из Каляевки, остановился, поссал, не обращая ни на кого внимания, оправился и запел отвратительно. Я его не люблю, потому что он нескромен, не просит, а требует прав. «Почему же он должен просить, ведь он не виноват, что калека, вот именно калека-то и должен требовать, верно?» Да, кажется, верно. И все-таки… он отвратительный, его невозможно любить. Я уступаю, пусть не просит, а требует права и берет их. Я его поймаю после, когда он возьмет права, тогда я потребую, чтобы он не ссал у всех на виду и вообще убирался бы со своим безобразием и не мешал жить другим… Итак, мой друг, ты неверно определил…

Послал Чуковскому свои «Рассказы егеря» и получил от него чрезвычайно лестный отзыв, он, как и Горький, рассказы мои называет «гравюрами на меди» и т. п. Мне было приятно. После обеда, лежа в постели, я представил себя, как Толстого в Астапове: лежу я и слышу, как вокруг меня славословят. И вот ничего, ничего во мне от этого не происходит, потому что этим сыт. Как все равно если вволю хлеба наесться, то хоть завали хлебом, никакого удовольствия, так есть и предел вкушения славы. Под конец захочется чего-нибудь более вкусного, чем слава художника, захочется быть пророком и дальше, кончая Богом…

2 Декабря. Марахин возил нас (Трубецкой и Петя) в Бобошино. За Дерюзиным пустили Соловья на заячий след. Через ? ч. Петя убил беляка совсем белого, и только на голове его была рыжая полоса. Второй заяц был из ученых, утек. Потом гоняли лисицу. Петя неудачно стрельнул ее, и она ушла и увела собаку. Соловей вернулся домой.

Граждане очень недовольны электричеством в нашем городе, правда, какое это электричество, если все равно ежедневно приходится заправлять керосиновую лампу. Первое, лампа керосиновая необходима в часы кинопредставлений, когда свет настолько убавляется, что читать при нем, значит, портить зрение, второе ужасно, — это в заутренние часы, и до дневного света электричество совсем погасает. И потому стоит только кому-нибудь ругнуть электричество, как другой вслед за этим начинает ругать потребилку, третий булки, четвертый вспомнит, как хорошо жилось в старое время, когда об электричестве и не думали. Но я не думаю, что вполне искренни и правы люди, вспоминающие старое время, — кто же им не велит вовсе отказаться от электричества и пользоваться одной керосиновой лампой? Конечно, есть какое-то достижение в этом неверном, но все-таки некоптящем свете. Особенно чувствуешь мощь этого нового света, когда в зимнее время по белой дороге темными лесами подъезжаешь к городу. Издали, еще верст за десять, в стороне города как бы начинается рассвет, и мало-помалу въезжаешь под рыжее небо: рыжее, оно все так светится: зато назади белая дорога уходит в такую чернильную тьму, что смотреть туда и не вызывать в себе ужасающих воспоминаний невозможно.

— Нет, друзья, — сказал я товарищам, — бросьте ворчать, ведь это не мысли у нас рождаются, это старые раны болят.

Вы читаете Дневники 1928-1929
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату