больше и <1 нрзб.> погружался в белый туман…

На пойме разом закричали все журавли: По-ра! По-ра, пора! Соби-рай-тесь! Они собирались, вероятно, лететь ночевать в родные места гнездований по Дубне.

Желна. Прошлый год этот бор возле самой деревни был нам вместо сада, когда нечего делать, в жару или если вдруг охватит широкое раздумье, бывало, прямо в чем есть, случалось, босым, без шляпы, в одной нижней рубашке идешь туда… Зимой мужички добились, наконец, под предлогом нехватки земли с обещанием корчевки разрешения свести этот лес местного значения. Лес разделили, кто победней, поспешил свою часть продать за бесценок. Никто не убирал за собой в лесу ничего, и к лету вместо нашего любимого бора тут была свежая вырубка с редкими маломерными или уродливыми деревьями, совершенно непроходимая, заваленная торчащими сучьями. В жару вырубку зажег «лиходей», — так его все называли, потому что дело это и запрещенное и опасное: бор прямо возле ржанища с копнами хлеба, и за рожью прямо деревня. С другой стороны, кому же охота очищать вырубку, предназначенную для корчевки, древний опыт славянина-колонизатора настойчиво требовал сжечь вырубку и тем безмерно сократить работу корчевания. И закон запрещал, и страх сгореть всей деревней не давал решимости поджечь вырубку, но душа просила «лиходея» и он явился: вырубка запылала в безветренный день.

Прошло уже много со времени пожара, давно уже свезли с полей рожь, перемолотили, едят новину, убирают лен и овес, но черная горелица с красными деревьями до сих пор за версту, а иногда при ветре и много дальше пахнет мне, когда вечером я с охоты направляюсь домой. И что меня удивляет каждый раз, когда я прохожу мимо горелицы: до пожара я на этой вырубке знал все птичье население, не было в ней желны, этого большого черного дятла с красной головой; теперь же, когда огонь красной головой пробежал по стволам и они стали черные, а листья красными, явилась сюда эта птица-флейта, черная, как уголь, с огненной головой, она перелетает с одного черного ствола к другому, стучит носом и жалобно стонет.

Тундровая березка, низенькая, как трава с мелкими листиками (betula…) в народе называется ерником.

Сеславинская гора. На Сеславинской горе высокий бор, тут пустынно, возвышенно и как-то удивительно все просто: был чистый песок, прошло время — выросли сосны, прошло еще время — нападали хвои и, прея, покрылись мхом лунного света, еще немного — на тонком лунном ковре там и тут показались кустики красной ягоды брусники и голубой черники, а между ними на лунных моховых полянах стали каждую осень вырастать дорогие боровики. Проще ничего не могло быть: был голый песок, время проходило, и песок обрастал. Человек стал ходить и ездить на покос через Сеславинский бор в Красниково, и даже легкое прикосновение ног к такому моховому ковру оставляло следы на нем, примятое место покрывалось хвоями, и так ложились в густом бору такие хорошие сухие твердые дорожки, что, взглянув, не поверишь, кажется, в этом нарочно и долго старались садовники.

Там, где безводный осоковый ручей разделяет своими бочагами Сеславино от Красникова, против Сеславинского бора на другой стороне ручья по опушке Красниковского бора расположились одна возле другой шагах в 50 друг от друга гигантские муравьиные республики. Я давно хотел их снять, и, наконец, добрался. Фотографируя муравейник, я ножом вырезал мешающие мне прутья, травы, дело шло не так быстро в жару, я останавливался, отдыхал, погружался в размышления. Так вот пришла мне одна мысль относительно жития Серафима Саровского в такой же лесной пустыни. Представляя себе жизнь в Москве одного моего приятеля, я подумал: «Какое ложное представление создалось у нас о всяких трудностях лесного бытия, счастливым уделом представляется теперь каждому жизнь Саровского <1 нрзб.> в лесу в сравнении с жизнью моего приятеля в одной комнате с женой своей, которая изменила ему, сошлась с другим и за ширмой жила с этим другим». Я спросил себя: «Почему же мы составили себе такое неверное представление о жизни святых?»

Вдруг в это время из лесной чащи послышался голос:

— Разрешите, Михаил Михайлович, взять с муравейника две сыроежки.

Вышел Хренов. Я ему о муравьиной республике: СССР. Он стал ругать пчел (монархия), что пчелы блудники, класс богатых и бедных и т. д. — и все, чтобы сделать любезность мне, гражданину СССР.

Призвание Т. Розановой предупреждать людей об опасности, и это она делает так усердно, что всюду прослыла черным вороном. Так выдумала о войне с Китаем на основании маневров, запугала нас болезнью коровы. Так и все наше православие будто бы по любви к человеку сосредоточилось на мысли о смерти и предупреждении при всяком случае, удобном и неудобном.

Бывает, какая-нибудь мурава удивит, захватит, обрадует, хочется кому-нибудь сказать, вместе поохать и, может быть, даже воскликнуть: «Вот так мурава!» — воображая про себя, что это вроде открытия, что такая мурава только у нас, только наша. Но приходит еврей, равнодушно рассматривает и небрежно говорит: «В Буэнос-Айресе сколько хочешь такой муравы и по всей Австралии ее хоть пруд пруди, для европейца в ней ничего нет удивительного».

28 Августа. (Успение). Внезапный холод и дождь.

Хорошая охота с Петей.

29 Августа. Солнечно, холодно.

Меня научила революция понимать значение «прогресса» и «цивилизации» без того сарказма, который вкладывают в это слово вольные и невольные последователи Толстого. Раньше я жил среди продуктов этой цивилизации как обжора среди пирогов, не думая даже, что все эти продукты первой необходимости в жизни не нашего производства, а иностранного: часы, очки, инструменты, электричество, наука в средствах исследования: микроскопы, бинокли, телескопы. Тогда можно было, как Толстой, относиться к этому по-барски, теперь душа тоскует по винтику к пенсне, по стеклышку и… Искусство наше? Встанет из пирамиды образованный египтянин и, рассмотрев наше искусство, все его узнает в египетском рисунке какого-нибудь спущенного хвоста птицы, охраняющей жизнь древнего фараона. Но тот же египтянин будет поражен, как ребенок, стеклышком Цейса, позволяющим видеть мельчайший мир и отдаленнейшую звезду.

31 Августа. Поехали в Ведомшу, приехали в Шепелево.

Убирают овес. Озимь вышла из краски и на восходе в росе белеет. Молодые ласточки облепили дерево с антенной. Значит, еще рано дупелям: когда ласточки в полях табунятся, — вот дупеля!

Кавалер Краен. Знамени Иван Петр. Елкин взялся проводить нас на уток, но вдруг явился автомобиль Томского и взял его: ни Красное Знамя, ни данное слово не могли остановить Ив. Петровича.

Вечером стояли в Чиренине. Уток мало летело. Раздумывал о «Сераф.»: что возвышенность (бор Сеславина) создает обман любви. Мысль о Козочке: думал, ее люблю, а когда прошло, оказалось, себя. Так и вся любовь пустынников: поэтическое счастье воплощается в любовь к ближнему. Еще один шаг к делу, и вот обман религ. — церковный. Действительная любовь: Руднев в одной комнате с женой из-за ребенка… и проч. Истинная любовь это (с хозяйств, точки зрения)… кратко сказать в смысле «хозрасчета», любовь это умноженная вместимость пространства земли и не пустыня, а муравейник современный. Московская квартира является коррективом любви СССР = муравейник в пустыне.

<На полях> Если это поэзия, то почему пустынная поэзия маскируется любовью к человеку?

Тут зарождается нежнейшее и самое обманчивое чувство, называемое любовью к человеку: величайший соблазн.

Начало рассказа. Знак Московского военно-охотничьего общества, пятиконечная красная звезда с черным ободком, окаймленная <1 нрзб.> серебряного лаврового венка с золотым рогом, золотой винтовкой и шлемом вороненой стали — очень красив, но с некоторого времени я

Вы читаете Дневники 1928-1929
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату