качествах современной русской литературы. Спорить о вкусах нельзя, а если перейти к производству в стране чисто материальных предметов, напр., линючих ситцев и по окончании сделать объективное заключение и о качестве повестей и романов, то, если это будет доказательно — все равно бесполезно: это докажет, что свобода литературного творчества в настоящее время, как погода, находится в прямой связи от причин экономических, политических и т. п. Очень возможно, что и качество литературной продукции, как и материальное положение писателей, более благополучно, чем все другие области производства.
Если говорить Горькому все, то надо говорить, прежде всего, о его юбилее. Надо сказать, что юбилей его сделан не обществом, не рабочими, крестьянами, писателями и почитателями, а правительством, совершенно так же, как делаются все советские праздники. Правительство может сказать сегодня: «целуйте Горького!» — и все будут целовать, завтра скажет: «плюйте на Горького!» — и все будут плевать. Мы видим это на книгах, угодная правительству книга идет молниеносно, хотя и совершенно бездарная, а неугодная лежит, или не печатается. В стране достигнуто относительно всякого рода торжеств, реклам, с чем близко соприкасается и литература, идеальное послушание машины. Все идеально в идеальном мире производства бумаг от канцелярской до романа. Но все невозможно плохо в мире реальном, где производится хлеб и орудия производства. И если тут что-нибудь и найдется, то это лучшее достигается ценой жизни отдельных людей. Такой отдельный человек просто плюнул на жизнь свою: «черт с ней!» и работает, ни на что не оглядываясь. На таких людях у крестьян держится продукция хлеба, у рабочих — их производство, так живут ученые, инженеры и т. д. Мы живем за счет быстрого сгорания неведомых творческих личностей. Я утверждаю, русская общественность находится в скрытом состоянии личного дела.
Юлия Цезаря так не встречали, как Горького. Из этого большого факта естественной чередой пойдут и другие…
Если не случится какая-нибудь перемена в политике, то Горький скоро обратится в ничто. А если произойдет неведомая мне перемена, то Горький может еще сыграть какую-то роль. В том и в другом случае мне с Горьким не по пути, потому что старинный опыт доказал мне в себе полное отсутствие политических и дипломатических способностей. Я могу быть полезным обществу только на расстоянии от него в углубленном раздумье.
Если ехать к Горькому, то ни в каком случае не депутатом от литературы. Ехать просто из любопытства к жизни: может быть, Горький скажет что-нибудь из своего плана хорошее. Он сам интересен, и побывать у него надо, хотя и тяжело.
Начинаю понимать государственный юбилей Горького из русской истории. Юбилей этот есть яркий документ государственно-бюрократического послушания русского народа. Воля народа, по-видимому, без остатка сгорела в расколе, после чего остался не народ, а всегда всюду внешне послушная масса с затаенной жизнью личного, находящая свое выражение в какой-то артистичности. Да, русская общественность скрывается в тайниках личностей… Нигде в мире нет, вероятно, такого числа артистов, придумщиков, чудаков, оригиналов всякого рода, в общественном отношении исповедующих закон «моя хата с краю». Испытав интеллигентский бесплодный бунт, я стал сам такой (мой отказ от влияния на Горького и есть: «моя хата»). Последняя моя вспышка была вспышкой патриотизма во время Германской войны: и так это было глупо. Теперь я с полной готовностью отдал бы свой народ во власть немца как организатора и воспитателя трудового начала.
Я отдал бы народ этому хозяину без всякого колебания, потому что уверен в молодости и таланте русского народа: пройдет германскую школу труда и будет русский народ, а не бесформенная инертная масса. И с такой радостью будут работать, учиться! Страна наша в настоящее время жаждет труда для улучшения своего бытия. Из этой жажды делать свое дело вытекают великие последствия обновления страны. Вероятно, в этом и есть благодетельный сдвиг революции: не отдельные люди, а все хотят теперь лучшего, все жаждут разумного труда, разумного хозяина.
Вчера ездил на свидание с Горьким. Потом видел Воронского. На обратном пути в вагоне слышу, рабочие говорят, читая газету: «Русский Горький приехал». Я спросил: «Что значит русский Горький в отношении к Максиму Горькому?» — «А как же, — сказал один, — был итальянский, фашистский, теперь русский, коммунистический».
После того у нас был продолжительный разговор. Я доказывал, что Горький — писатель, ему удобней было писать в Италии, вот он там и жил. «Удобней-то, конечно, — отвечал рабочий, — да вот почему же, когда нам приходилось кровь проливать и голодать, мы не думали об удобствах». — «Ну, так ваше дело, — говорил я, — воевать, а его дело писать». — «И это не ответ. Если его дело наблюдать, то почему же он тогда нас не наблюдал? Вот бы теперь и писал. А то ведь уехал, бросил, вызвать массу умел, а когда масса выступила, испугался. Теперь ему 60 лет. Пять лет наблюдать будет, писать пять, а там семьдесят, в семьдесят лет плохой писатель».
Другой рабочий в газете показал одно место, там был упомянут Горький, а потом Сталин. «Понимаю, — сказал первый, — Горький выше Сталина, Горький на место Ильича. Провожали так, а встречаем вот как. Конечно, Ильич его выгнал: «уезжай от греха!» А теперь встречаем, почему же мы так его встречаем? Вот уж кости-то у Ильича, наверно, как прыгают!»
Этот рабочий стал мне рассказывать свою жизнь. Отец его был пьяница, мать рано умерла. Три дня отец, бывало, пьет, а сын ходит, высматривает деревню, где больше подают. Три дня сын кормит отца, а потом три дня отец кормит сына. «Я жизнь имел сам, как Максим Горький». — «Не пробовали писать?» — «Нет, не пробовал, я не люблю писать, я люблю жить в производстве с работами, люблю наблюдать и читать, главное, наблюдать».
Это значило следить за жизнью, понимать. Был два раза фабкомом, но недолго: это очень вредно для себя, человек быстро портится: то я ничто, на меня плюют, а то вдруг шапку снимают, в пояс кланяются. Он указал бесчисленные примеры порчи, будто бы с детей начинается, детей одевают, отделяют от рабочих, они бегают уже с детьми инженеров.
Так много мы говорили. О названиях фабрик, что надо бы давать имена не по временному — фабрика имени Троцкого, а Троцкого нет! — а как, напр., французы давали имена месяцам по вечному — «сбор урожая» и т. д. И опять во временном тоже надо разбираться и понимать его: так, напр., Троцкий, что же, разве у Троцкого нет своей правды?
— Так вот и Горький, — вставил я.
— Горький! да я же на его книгах и воспитывался, — я говорю только против раздувания: что раздувают его теперь незаслуженно. Он уехал от нас в Италию, жил с фашистами. Теперь приехал русский Горький.
Моя точка зрения о роли Германии в деле обучения русского народа организации производства и о строительной силе, из жажды всех нас, всего народа личного благополучия. На это Горький возразил: «Нет, это не пройдет, так нельзя. — Но когда же маленький человек выйдет из своей нищеты? — Это разрешится когда-нибудь техническим путем».
В свете этого разговора мне предстала, во-первых, моя собственная жизнь; я оставался на своем месте, все выносил, но чужд был переживаниям таких людей, как этот. А их было много, это была масса. Я не замечал этого основного, а те существа, которые на мгновенье отделялись от массы этой для управления, сыграв минутную роль, во вторую минуту становились бюрократами и мало-помалу извращали дело революции.
Во-вторых, на фоне этой рабочей массы, воспитанной в революционные годы, нынешнее выступление Горького представилось выступлением чисто интеллигентским.
Любопытно было, когда кто-то из рабочих во время осуждения юбилейных манифестаций сослался на деньги, что это дорого стоит, тот первый рабочий сказал: «Пустяки, не в том дело, наш рабочий прост, он это не считает, он готов последнюю копейку отдать, если его это затронет».
2) Встречи мыслей.