закрывает. Услыхав это в первый раз, я подумал, его налоги одолели и хотел предложить ему помочь со своей стороны, написать в местную газету о значении трактира Ремизова для края, сходить к фининспектору, попросить отсрочить налог. Все напрасно: Алексей Никитич сказал, что довольно, поработал полвека и больше не в силах. Теперь уже факт совершился. В этом Октябре в сырой дождливый день мы в последний раз заказывали «две пары», полкило баранок и столько же колбасы.
— Но, — сказал Алексей Никитич, придерживая пальцами свою вечную трубку в спущенных толстых усах, — никто не запретит мне поставить самовар для охотников и напоить их чаем там.
Он указал рукой на внутренние комнаты трактира. Как во всяком большом хорошем трактире, у Ремизова рядом с большой комнатой для всех была небольшая комната почище для избранных, в особенности для охотников, приезжающих в Заболотское озеро. Бывало, спросишь себе туда «пару» и наслаждаешься музыкой
Сегодня отправляю Петю на курсы в Москву.
Пяст читал свои воспоминания из времени, предшествующего богоискательству.
Коровы паслись и стояли грудой возле болота. Ванька, подпасок, лежал на кочке дугой. Если бы не знать, ни за что бы не догадаться, почему вышла дуга: он лег на кочку головой, но пока спал, кочка умялась, и голова опустилась, наверху живот, а все, как дуга. Я стал будить его, он открыл глаз, запустил руку за пазуху, вынул немного начатую пол-бутылку, молча протянул мне, а глаз закрыл. Я стал хохотать и трясти его.
— Пей, — сказал он, — вчера на празднике захватил тебе.
Когда он совсем пришел в себя, опохмелился, я вынул из кармана последний номер журнала «Охотник» с моим рассказом и дал ему:
— Почитай, Ваня, это я написал.
Он принялся читать. Я закурил папиросу. У меня крутится папироса 15 минут. Я решил эти минуты дать ему на прочтение маленького охотничьего рассказа и занялся своей записной книжкой. Когда кончилась папироса, я перебил его:
— Много прочел?
Он указал пальцем место: за четверть часа он прочел две с половиной строки, а всех было триста. Я сказал:
— Дай сюда журнал, не стоит читать.
Он отдал и согласился:
— Не стоит.
— А что? — удивился я.
— Что… — ответил, — если бы это по правде… писал, а ты наверно, все выдумал.
— А как же по правде?
— Я-то бы написал.
— Что же ты бы написал по правде?
Он задумался.
— Я бы про ночь написал. Ночь. Значит, ночь. Куст большой-большой у речки, и я сижу у куста, а утята свись-свись-свись.
Он замолчал и задумался. Я подождал и спросил:
— А дальше что?
Он встрепенулся.
— Да ведь я же сказал. Куст большой-пребольшой, я сижу на берегу, а утята свись-свись-свись.
— Хорошо! — сказал я.
— Неуж плохо! — ответил он уверенно. — Зеленый куст большущий, и всю-то ночь утята: свись- свись-свись. Неуж плохо!
Посидев еще немного молча, он спросил:
— А знаешь, есть кулик такой длинноносый?
— Их много, — ответил я, — большой?
— Самый большой, серый и кричит: «ви-жу! ви-жу!»
Я узнал и ответил:
— Это кроншнеп.
Он рассказал:
— Ночь прошла. Рассветает. Куст зеленый-зеленый, большой-большой. А за кустом кричит он: «ви-жу, ви-жу!» А хочу посмотреть на него, нельзя: куст большой-большой, зеленый, густой-густой. «Вижу, вижу!» — кричит он. Терпел я, терпел и кричу ему: «Ты-то видишь, а я не вижу». Терпел я, терпел и кричу: «Ты-то, сукин сын, меня видишь, я тебя не вижу».
— А дальше?
— Ничего
— Хорошо.
— Неуж плохо. Вот бы тебе так написать!
Я сделал первый выход после болезни в лес с собакой, но вальдшнепов не нашел.
Труднее всего помириться с мыслью, что простое дерево, молодая береза или пролетающий ворон, срок жизни которого много больше человеческого, при всей умственной и нравственной простоте и ужасной зависимости имеют преимущество перед человеком в продолжение жизни, что эта береза перед моим окном будет равнодушным свидетелем позорных конвульсий при конце моей жизни, что ворон, пролетая над похоронной процессией, почует меня, как падаль, и присядет на крышу. С этим нельзя помириться, если еще