посевная кампания, задача писателя в каждом частном явлении всего огромного фронта представить как общее дело. Но весь фронт осмотреть невозможно, потому частное заслоняет общее и, вероятно, потому все мы, корреспонденты всякой войны{41}, потерпели неудачу: у нас нет о войне ни одной подлинно хорошей книги.
Теперь на посевной фронт все валят совершенно так же, как валили когда-то мы на войну. Два часа, проведенные мною в издательстве, прошли… что делу время, потехе час. Литература в известном смысле, конечно, потеха. Федерация дала мне в руки несколько документов в таком роде очень смешных: напр., один молодой человек, написавший единственный рассказ, не застав редактора, оставил записку ему, что он завтра едет на посев и просит изготовить договор и деньги… И сколько таких!
Ошибка нашей молодежи во время войны была, я теперь хорошо понимаю, в том, что мы стремились туда, где не пишут, а только делают и, как писатели, попадали в постыдное положение бездействующих наблюдателей. Некоторые из нас, понимая это, делались санитарами. Но этот подлог кончился наказанием: надо было не ехать, а жить своей обыкновенной жизнью и записывать, как обыкновенная жизнь изменяется в связи с событиями и успехами фронта. Сейчас посев возьму для примера, в Москве на Конной, мне рассказывали, в один из конских базаров, после торга случилось, что осталось три лошади без хозяев. Такого факта на Конной никогда не бывало и, если его анализировать, то я уверен, что события в глубине страны предстанут гораздо более выгоднее для литератора, чем если он поедет туда и после больших хлопот и ссор за помещение попадет на место действия и будет смотреть в упор…
Я это говорю в виде предупреждения, но никак не для того чтобы оставить события и сидеть дома. Нет, пусть едут, но побольше думают о деле, чем о себе. Надо бы немного подготовить себя, и цель моя обратить внимание всех на одну очень полезную и забытую книгу[4].
Классовый подход к умирающим (в больнице выбрасывают трех больных, разъясненных лишенцами).
Каждый день нарастает народный стон.
В какой-то деревне (рассказывала Марья-о-го-го!) две вдовы не согласились идти в колхоз и, конечно, как ведь говорится, что насилия нет, по их требованию выслали землемера нарезать им землю, двум особенно. Этот землемер был известный всем, потому что ездил везде с ударной бригадой и уговаривал мужиков идти в коллективы. Случилась, когда этот землемер нарезал вдовам землю, оттепель, где-то на льду поскользнулся, упал навзничь и затылком пришелся об лед. Вдовы помогли ему подняться, а он, как оправился, и говорит им:
— Вот, милые вдовушки, только вы две во всей деревне оказались людьми и не пошли в коллектив, умные вы и хорошие, а они все бараны.
Вдовы это поняли так, что землемеру при ударе затылком об лед память отшибло, и он сразу все выученное забыл и стал, каким был. Дивный этот случай обращения землемера — от человека к человеку потихоньку обошел весь край.
От хорошей жизни.
Рассказывал на базаре садовник, будто два мужика легли под машину и оставили после себя записку: «В смерти своей никого не виним, уходим от хорошей жизни».
В Октябре: рукопись{42} увез Фадеев, ответ через 4 дня.
Познакомил Зою с Дунечкой.
По дороге разговор со Свириным.
Окрмолокосоюз. Шел я вечером по Петровке, думаю о своем, ничего не вижу и вдруг очнулся: я стоял у витрины магазина Окружного молочного союза. Десятки сильных электроламп заливали светом пустые прилавки, огромные раскрытые цинковые баки, предназначенные для хранения масла и тоже пустые. Совсем ничего не было в пустом магазине, только кое-где желтелись и красовались головки деревянных бутафорских сыров. А посередине магазина был столик какой-то, совсем чужой этому молочному магазину, у этого столика, согнувшись, какой-то человек резал алмазом стекло, резал и отламывал, а другой, вероятно, заведующий магазином, в хорошем пальто с каракулевой шалью, заложив руки в карманы, смотрел, как другой режет стекло, и видно было, что он очень скучал и проводил время: только бы шло!
Какая фантазия даст такой образ! В чем же дело? Значит, надо избегать пользоваться своей фантазией, легкой и несовершенной, а идти к самой жизни, которая и есть сущность фантазии.
На Неглинной у черного входа в Мосторг всегда стоят ломовики: одни привозят, другие увозят товары. В одной фуре малый, кем-то расстроенный, взлезал по каким-то невидимым мне товарам, вероятно, очень неустойчивым: то взлезет, то провалится, грозится кому-то кулаком и ругается матерным словом. Я заглянул в сучок боковой доски огромной фуры, чтобы увидеть, какие же это были неустойчивые товары, и увидел множество бронзовых голов Ленина, по которым рабочий взбирался наверх и проваливался. Это были те самые головы, которые стоят в каждом Волисполкоме{43}, их отливают в Москве и тысячами рассылают по стране.
Выйдя на Кузнецкий, сжатый плотно толпой, я думал про себя: «В каком отношении живая голова Ленина находится к этим медно-болванным, что бы он подумал, если бы при жизни его пророческим видением предстала подвода с сотней медно-болванных его голов, по которым ходит рабочий и ругается на кого-то матерным словом».
Самых хороших людей недосчитываешься: честнейший человек в уезде, всеми уважаемый, описанный мною в «Журавлиной Родине» А. Н. Ремизов{44} сидит в тюрьме. Академик Платонов{45}, которого я слушал когда-то… И какая мразь идет на смену. Так создается новое время, и новые хорошие люди не будут как мы вверять себя: они будут знать, что вокруг них мразь, а свое упование будут охранять в недоступных тайниках личности… Так сформируются сложные (европейские) люди, а наша Россия была очень проста.
Пендрие провалился со своей валютой и контрабандой — конец Пендрие! Говорит, между прочим, что у него крысы съели валюты на 2000 долларов. И в самом деле, принес бумажный ящичек от фотопластинок с остатками множества изъеденных долларов. Павловна думает, что в роду Пендрие в 4-м или 5-м поколении был волк, но теперь жалеет его.