крайностях
Вчера меня задела статья в «Новом мире», где автор осуждает «Перевал» {113} и меня упоминает, перемешивая с мальчишками, притом еще так, что мальчишку поставит на первое место, а меня на десятое. Но самое главное, что статья бьет в «биологизм», в «детство» — ничего этого, мол, не надо, все это отсталость, реакция, а нужен «антропологизм». Сама по себе статья, конечно, ничего не сделает, но «ахиллесову пяту» обнажает, следующий ударит в пяту, и связь моя с обществом прекратится. До сих пор я относился к непризнанию себя так, что «наплевать», но это «наплевать», оказывается, было при наличии фактического признания: печатают, зазывают и проч. Открывается перспектива очутиться за бортом и, таким образом, утратить всякую связь с действительностью, быть действительно непризнанным…
И в такой период группа «Перевал» — последыши школы Воронского — в ответ на лозунг ликвидации кулачества как класса, выдвигает лозунг гуманизма и человеколюбия. Они утверждают, что вся советская литература представляет собой единый поток; они настаивают на том, чтобы к писателям не предъявлялись требования политической выдержанности.
Трудно представить себе что-нибудь более гнусное, чем речь пролетарского писателя Киршона на съезде, но тем хорошо, что заставляет задуматься о других крайностях: почему, напр., издевается автор статьи «социалистического города» над материнским чувством? почему «детство», «любовь» и т. п., напр., почитание стариков, отца и матери — все это запрещено у нас. Не остается больше никакого сомнения, что невежды, негодяи и т. п. не сами по себе это делают, а в соподчиненности духу социальной революции, что все люди, Сталин даже, не знают, что делают, и их со-знание является действительно не знанием, а одержимостью. Так создается пчелиное государство, в котором любовь, материнство и т. п. питомники индивидуальности мешают коммунистическому труду. Стоит только стать на эту точку зрения — и тогда все «изуверства» партии становятся целесообразными и необходимыми действиями.
Обозначилось и теперь скоро выйдет наружу явным для всех: это направление революционного внимания к самому истоку собственности, в область пола и эроса. И это произошло как-то без всякого идейного принуждения, прямо вышло следствием раскулачивания и обобществления.
Если когда-нибудь осуществится социализм в такой степени, что о личном люди вовсе перестанут думать и все в государстве станет, как у пчел, то особенная порода человеко-пчел, которая будет двигать общество по пути совершенствования будет обязана своим существованием культуре, предшествовавшей социализму, буржуазного общества.
Совершенно ничего не делаю. Становится явным невозможность дальше писать о своем: только производственный очерк, только наблюдение, а мне все это надоело… И еще не хватает сил, чтобы перестроиться на писание непечатаемого в настоящем.
К. Леонтьев где-то говорит, что пессимизм или неверие в будущее благополучие человечества, обыкновенно сопровождается оптимизмом в частных делах{114}, в личных отношениях, вообще в повседневной жизни; наоборот, люди, воодушевленные идеей спасения человечества, жестоки (я бы сказал: по невниманию) к текущей жизни, часто бывают истинными мучителями своего ближнего. Это очень верно и близко мне: в свое время я был именно таким{115} спасителем человечества, оптимистом извне и пессимистом, бессильным и ненужным человеком внутри слов и внешних действий; наоборот, не только разуверившись, но даже просто отстранив от себя, как невозможность и ненужность, спасение человечества, я стал счастливым обладателем жизни самой по себе и для других ценным человеком как писатель. Воистину на своей шкуре все испытал! К сожалению, только это обретение счастья через находку самого себя не повлияло на спасителей человечества, не умалило, не остановило их. Напротив, вот теперь от их действий спасения я теряю себя и не могу больше писать. И так должно быть, потому что «я сам» и мой талант жизненны, биологичны, а от спасения человечества («антропологизм») как всякая жизнь, должны погибнуть рано или поздно.
Внешний пессимизм и внутренний, повседневный оптимизм характерны для женщины, тогда как спасение человечества, идейная, общественная жизнь — это мужское «дело». И вот характерно, что теперь при победе мужского начала «идеи», «дела», с особенной ненавистью революция устремилась в дело разрушения женственного мира, любви, материнства. Революция наша как-то без посредства теорий нащупала в этом женственном мире истоки различимости людей между собой и вместе с тем, конечно, и собственности и таланта.
Революция создает женщину колхоза, которая отличается от рабочего-мужчины только тем, что имеет свободных четыре месяца: два перед родами и два после родов. И нет никакого сомнения в том, что в дальнейшем рационализация половых отношений доберется до полного регулирования процесса зачатия и рождения рабочего человека, как это происходит у пчел. Мы себе это не можем представить, потому что мы выросли в «буржуазном обществе» и думаем, что вавилонская башня рухнет непременно. Говорят, однако, будто европейцы сговорились не трогать нас и дать возможность продолжить свой опыт для примера социалистам всего мира. Допустим же, что мы так и будем долго-долго с ворчанием и злобой идти по генеральной линии; так мало-помалу мы все, ворчуны, перемрем и вырастут настоящие пролетарии, у которых будет новое против нас чувство…
Это, конечно, матери воспитывали у нас чувство собственности, которое и было краеугольным камнем всей общественности; с утратой матери новый человек трансформирует это чувство в иное: это будет чувство генеральности линии руководящей партии, из которого будет вытекать следствие: способность к неслыханному для нас рабочему повиновению и, второе, как прямое следствие из первого — неслыханная, безропотная, рабочеспособность. В зачаточном состоянии мы и сейчас можем наблюдать проявление этих чувств, именно это и входит в состав той веры, которая окрашивала слова и поступки пролетарских деятелей.
К. Леонтьев:
«Только созданное для себя и по-своему может послужить и другим»{116}.
Вот образец прежнего мироощущения.
У него же можно найти бесчисленные издевательства над «религией человечества». К сожалению, он не допускает осуществления. Несерьезно. Надо отнестись без раздражения… с уважением…
Ездил в Москву. Пришло в голову по пути:
наша революция, начав с разрушения общеизвестного, внешнего и близкого всем — войны, аграрных отношений и т. п. мало-помалу углубляется, и в нынешнюю зиму добралась до разрушения интимнейших ценностей человеческой жизни — детства, как оно сложилось в нашем понимании за десятки тысяч лет