Удались снимки медведя. Идея моя ввести в действительный зимний лес игрушку оказалась блестящей. Если не попаду в погромную полосу и не пропаду, оставлю после себя замечательную детскую книжку{27}, мое слово любви, может быть, в оправдание всей жизни, может быть, так без всего: удалось и «ша!» (… и точка!) (раз-два и в дамки).
На Красюковке в Сергиеве, который на днях получил новое имя{28} «Загорск» в честь местного партийца Загорского, до сих пор живет бывший голова города Москвы, бывший князь Владимир Михайлович Голицын. Он большой знаток французского языка и теперь переводит написанные на труднейшем старинном французском юмористические рассказы Бальзака{29}. Его можно видеть часто сидящим на лавочке возле бедного домика в беседе с детьми, которых он знает по улице всех по именам.
Старец, сохранивший во всей свежести свою память, охотно погружается с вами во времена стародавние. Он рассказывает о своей встрече с царем Николаем Первым в детстве, с екатерининскими вельможами. Он живо передает свои впечатления от тронной речи Наполеона III, и неудачливый император, фронтовой кавалерист и уродливый пехотинец с большим туловищем на коротеньких ногах встает как живой перед глазами. Встреча с бароном Геккереном, убийцей Пушкина. А учителем по русскому языку у Владимира Михайловича был сам Шевырев. Случалось не раз, когда Владимир Михайлович рассказывал о своих встречах с екатерининскими вельможами, колонны пионеров барабанным боем прерывали наш разговор, и я уносился воображением во времена еще более давние, потому что, связав в себе живые свидетельства остатком екатерининского быта с
Мощи преп. Сергия, открытые ныне для всех в музее местного края… (Начало Сергиева).
Спортивное чувство — это непременно оптимистическое, и даже если находишься около порога смерти. Даже в религиозных исканиях есть спорт, помню, Мережковский чисто в спортивном восторге кому- то доказывал, что его Христос выше…{30} (а сектанты?) а Георгий Чулков? Чулков — настоящий религио-спортсмен{31}.
А то, верно, что Царь, Годунов и Карнаухий висели рядом и были разбиты падением одного на другой. Так и русское государство было разбито раздором. Некоторые утешают себя тем, что сложится лучшее. Это все равно, что говорить о старинном колоколе, отлитом Годуновым, что из расплавленных кусков его бронзы будут отлиты колхозные машины и красивые статуи Ленина и Сталина…
Сначала одна старуха поднялась к моему окну, вероятно какая-нибудь родственница сторожа. Напрасно говорил я ей, что опасно, что старому человеку незачем и смотреть на это. Она осталась, потому что такая бессмысленная старуха должна быть при всякой смерти, человека, все равно как колокола… К ней присоединились еще какие-то женщины, сам сторож, дети прямо с салазками, и началось у них то знакомое всем нам обрядовое ожидание, как на Пасхе ночью первого удара колокола, приезда архиерея или…
О Царе старуха сказала:
— Большой-то как лёгко шел!
— Легко, а земля все-таки дрогнула.
— Ну, не без того, ведь четыре тысячи пудов. Штукатурка посыпалась, как упал, а пошел, как лёгко, как хорошо!
Совершенно так же говорила старуха о большом колоколе как о покойнике каком-нибудь: Иван-то Митрофаныч, как хорошо лежит!
Потом о Карнаухом:
— Вот вижу: идет, идет, идет, идет — бах! и нет его, совсем ничего нет, и только бегут по белому снегу черные осколки его как мыши.
Послышалось пение, это шел для охраны отряд новобранцев, вошел и стал возле Троицкого собора с пением:
— Умрем за это!{32}
Рабочие спустились с колокольни к лебедкам. У дверей расставились кое-что понимающие сотрудники музея. Когда лебедки загремели, кто-то из них сказал!
— Гремит, и, видно, не поддается…
— Еще бы, — ответил другой, — ведь это XVI-й век тащат.
— Долго что-то, — вздохнула старуха, — вот тоже Карнаухого часа два дожидались. Хорошо, лёгко большой шел: не успели стать, глядим, идет, как паровоз.
Показался рабочий и стал смазывать жиром рельсы.
— Бараньим салом подмазывает!
— В каждом деле так, не подмажешь, не пойдет.
— Да, большой-то летел и как здорово!
— Будут ли опять делать?
— Колокол?
— Нет, какие колокола, что уж! Я про ступеньки на колокольне говорю разбитые, будут ли их делать.
— Ступеньки… на что их!
— Ах, как легко шел, большой. Жалко мне. Работали, старались.
С насмешкой кто-то ответил:
— И тут стараются, и тут работают. После нас опять перерабатывать будут, а после них опять, так жизнь идет.
— Жизнь, конечно, идет, только дедушки и бабушки внучкам рассказывают, вот и мы им расскажем, какие мы колокола видели.
— А миллионы! Мы людей видели, у которых миллионы в руках были, а у нынешних пятерки, да десятки.
После некоторого перерыва в работе, когда все как бы замерло и время остановилось, из двери колокольни вышел Жгун с портфелем, и за ним все рабочие. На колокольне остался один Лева-фотограф. Жгун с рабочими отдалился к толпе, дал сигнал, лебедки загремели, тросы натянулись и вдруг упали вниз: это значило, колокол стронулся и пошел сам.
— Сейчас покажется! — сказали сзади меня.
— Ах!
Показался. И так тихо, так неохотно шел, как-то подозрительно. За ним, сгорая, дымилась на рельсах подмазка. Щелкнув затвором в момент, когда он, потеряв под собой рельсы, стал наклоняться, я, предохраняя себя от осколков, откинулся за косяк окна. Гул был могучий и продолжительный. После того