любовь его, все, чем люди живут для себя, у него было отдано искусству. Обвеянный своими видениями, окутанный вуалью поэзии, он сохранился ребенком, удовлетворяясь взрывами смертельной тоски и опьянением радостью от жизни природы. Прошло бы, может быть, немного времени, и он умер, уверенный, что такая и есть вся жизнь на земле…
Но вот однажды пришла к нему женщина, и он ей, а не мечте своей, пролепетал свое «люблю».
Так все говорят, и Фацелия, ожидая от художника особенного и необыкновенного выражения чувства, спросила:
— А что это значит — «люблю»?
— Это значит, — сказал он, — что если у меня останется последний кусок хлеба, я не стану его есть и отдам тебе, если ты будешь больна, я не отойду от тебя, если для тебя надо будет работать, я впрягусь, как осел…
И он еще много насказал ей такого, что люди выносят из-за любви.
Фацелия напрасно ждала небывалого.
— Отдать последний кусок хлеба, ходить за больной, работать ослом, — повторила она, — да ведь это же у всех, так все делают.
— А мне этого и хочется, — ответил художник, — чтобы у меня было теперь, как у всех. Я же об этом именно и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным, одиноким и быть как все хорошие люди.
— Мне очень понравилась ваша «Фацелия», — сказал Азаров. — И мне кажется, вы сами ее очень любите.
— Да, — ответил я, — лучше пока я ничего не мог написать: это моя песня песней, но дальше мне хотелось бы прославить любовь не как песню, а как дело человеческой жизни…

Дитя
…И стало мне вдруг хорошо на душе, как будто детство мое вернулось.
Утро пасмурное, а вечером солнце, весна ослепительная. И есть переулочки в Замоскворечье, где сохранилась тишина и в какую-то минуту перед самым вечером в сумраке можно встретить себя самого в детском виде и наслаждающимся счастьем детства под чудесный говорок засыпающих галок.
Возвращаясь из поликлиники, почувствовал на Полянке необходимость найти для себя на улице смысл данной минуты. Что это за смысл, я не совсем понимаю: может быть, это даже и вовсе не смысл, а просто момент соприкосновения внешней жизни с моей душой?
Так я посмотрел на дома новые и старые дома, — ничего не почувствовал: мертвые были дома, как памятники на кладбище. Чужды мне были троллейбусы огромные, и мчащиеся легковые машины, и шум, и лязг, и гудки… Но в это же время я знал, что где-то мой смысл должен быть.
Вдруг я увидел у края тротуара кучу песку, а возле кучи сидели маленькие дети и своими игрушечными формочками делали из влажного песка пироги.
И тут я узнал возле этой кучи песку то самое, чего мне так не хватало и что я назвал смыслом улицы.
В воздухе запахло самым хорошим, тем самым, чем пахло, когда, бывало, в детстве выносишь на двор запускать змей с трещоткой и длинным мочальным хвостом.
Это очевидно, что в детях мы любим не просто одно то, что они маленькие. Мы любим в них именно то прекрасное, что было у нас или около нас в нашем детстве.
Мы любим в детях то самое, что храним в себе с детства как лучший дар нам от жизни, и эту нашу прелесть стараемся по-разному воплотить: одни, и этих большинство, определяются с этим даром в семье, другие, кому семейное счастье недоступно, достигают его в искусстве. Третьи, не исчерпываясь до конца ни в семье, ни в искусстве, хранят своего младенца в себе до глубокой старости, и это их делает мудрецами.
Начинаю понимать, что я не просто живым детям пишу, а тем, которые остаются, сохраняются и не сохраняются, вернее сказать: какие должны бы у всех нас для нашего счастья сохраняться в душе. Может ли быть художник в любом искусстве без такого ребенка в душе? Едва ли…
Но больше! И не у художника, а и у всякого рабочего в его мастерстве, когда ни с того ни с сего, откуда что взялось — и вдруг ВЫШЛО совсем новое и небывалое, — так не этот ли самый спящий младенец шевельнулся, брыкнул ножками, а мастер обрадовался и создал что-то новое, небывалое.
Сохранить свое детство — значит остаться бессмертным.
Повилика выползла на песчаную дорожку, белая и розовая, пахнет по-прежнему чем-то далеким из детства, что ни за что не вспомнишь.
Не могу представить себе, как и чем пахнут цветы тому, у кого детства не было.
Осень глубоко продвинулась. Еловый подрост осыпан золотыми монетками берез и красными медалями осин. В лесу ведь и в солнечный день сумерки, а тут еще нападала листва и скрывает от глаз серые, красные и желтые шляпки грибов.
— Есть грибы? — спросил я маленькую дочь лесника.
— Волнушки, рыжики, маслята.
— А белые?
— Есть и белые, только теперь начинает холоднеть, и белые переходят под елки. Под березками и не думайте искать — все под елками.
— Как же это они так переходят, видала ли ты когда-нибудь, как грибы ходят?
Девочка оторопела, но вдруг поняла меня и, сделав плутовскую рожицу, ответила мне:
— Так они же ночью ходят, как их мне ночью увидеть? Этого никто не видал.
Мальчик Витя стоял и слушал нас, не улыбаясь. И понимали мы, что какая-то великая космическая метафизика клубилась в нем в поисках выхода. А бабушка его, тетя Саша, работала у нас на огороде поденщицей. Вдруг страшный грохот раздался и показался низко над самым огородом самолет, и от него неслась по земле тень и неслась.
Витя закрыл лицо руками, и бросился к бабушке, и закричал ей:
— Бабушка, это смерть за тобой прилетела!
Тетя Саша вытерла ему нос, а потом, подумав, засмеялась в нашу сторону и сказала Вите:
— Смерть, говоришь, за мной прилетела? И улетела ни с чем: с чем пришла, с тем и ушла. Без воли божьей, дитятко, и смерть не сильна.
А мы между собой говорили о том, сколько философии и поэзии клубится в ребенке и куда это после у взрослого человека девается?
Ехать на машине — это еще не свобода: бывает, человек на машине едет в тюрьму.
Совершенно свободен ребенок, который играет в эту машину. Сидит на стуле, щеки раздувает: пах, пах, пах! — и это у него машина.
Дети учат взрослых людей не погружаться в дело до конца и оставаться свободными.

Удивление покидает мир. Даже воздухоплавание, даже радио и телевидение больше не удивительны. И можно вперед сказать, что перелет на другие планеты не даст того счастья, той радости, о которой сейчас грезится.