чувствовалось рядом присутствие, словно пристальный взгляд. Не людской, не звериный — каменный.
— Копайте дальше, — проговорила она. — Только бережней, воевода. Не задеть бы его. Они это и так не любят, а он… голоден Синь-Медведушка, воевода. Голоден, зол на заточенье. И это всё… что тут было — чуял он. Чуял, как их тут убивали. Впрочем, может, и к лучшему оно…
И, отвечая на взгляд воеводы, добавила тихо:
— Жив он, и в памяти. Худо было б, коли заснул. Плохой бы из него вышел проводник.
Камень обрыли где-то к полудню. Размером он вышел не с матёрого медведя — с медвежьего подростка-пестуна, свернувшегося в клубок и прикрывшего морду лапой.
Там, где быть лапе, отпечатался в камне глубокий медвежий след с когтями.
Вагами подцепили Медведь-камень, подняли над ямою. На катки из обугленных брёвен повалили и покатили до дверей, относя с пути мёртвые тела. И последними сам воевода отодвинул от выбитых дверей двух сынов своих. На руках отнёс в сторону, стараясь не глядеть в осунувшиеся, посиневшие лица.
Обгорелые бока катков оставляли на серой шкуре Медведь-камня черные полосы.
— А говорили, неподъёмен, — выдохнул с облаком пара, упираясь ладонями в шершавую каменную шкуру, кудлатый гридень Вавило. — А он вон как ладно идёт…
— Не сглазь, — откликнулся с другого боку синего камня Демьян-Догада. Чурыня Ходынич только хмыкнул, а княгиня… Воеводе померещилась на её губах улыбка. Словно тень-навка, которую только краем глаза и увидишь, а глянь в упор — и нету ее…
У соборных дверей вновь поддели вагами серые бока Медведь-камня, перевалили с катков на заскрипевшие под тяжестью дровни. Ладно ли, не ладно шёл камень — а упарились всё. Памятуя отцовы рассказы, хотел запрячь четверых коней — княгиня отмолвила: «Двух достанет, воевода».
Двинулись.
Не было уже времени передвигать с дороги мёртвые тела, и только скулы сводило от хруста мёрзлой плоти под тяжёлыми полозьями.
Воевода не просил прощения — он сам себя не прощал. Не прощения мёртвых ждала душа — мести за них.
Не должны ходить по земле сделавшие это с его городом. С его землёй.
Когда выехали за стены, воевода остановился. Хотелось соскочить с коня. Хотелось сдёрнуть прилбицу, поклониться обугленному, засыпанному телами холму, сказать, ждите, мол. Воевода не стал. Он один раз уже уходил за подмогой. Мёртвым не нужны пустые обещания. А если всё удастся… если удастся — мёртвые узнают об этом.
Взяли на восход, по старой дороге на Исады — злосчастный городок, что залил братней кровью князь Глеб. Пусты и мертвы ныне были Исады — те же пепелища, те же тела, хоть и было тел тех не в пример меньше, чем в родном городе. Здесь больше брали пленных — чтоб гнать их потом на стены города Государя, впереди идущей на приступ орды.
Летом до Пертова угора добирались вдоль правого, полуденного рукава двоившейся у Исады Оки, правым берегом. Так ехал молодой князь Владимир Глебович, тем же путём и возвращался с пленным ведьмаком и синим камнем. Нынче же не было нужды повторять его путь, проезжать Тимошкину весь и озеро, нынче называвшееся Пертовым, — озеро, с тех пор, словно ряской, подёрнувшееся дурной славой — будто бы стали в окрестностях того озера пропадать люди, а иные, всё же бродившие там вечерней порой, видели издали навевавшую жуть тень вроде человека, что бродила по берегам. Сейчас достаточно было переправиться по льду через Оку и двинуться дальше — берегами рассекшей пополам Струб-остров протоки на веску с голядским именем Юхта, прикорнувшую в снегах у озера Ратное.
В этих местах любил охотиться когда-то Государь с родичами, дружиной, гостями. И сейчас на снегу было немало следов — лосей, оленей, кабанов, лисиц, совсем уж нитяные стежки белок бурундуков, лесных мышей. И таким безмятежным покоем дышал зимний лес, что оставалось только дивиться — как только не пятнают чистый снег их обугленные души.
Ехали в молчании. Шли кони — под сёдлами и заводные, — покачивались в сёдлах всадники, сидела на дровнях, рядом с Медведь-камнем, уложив на него руки, седая княгиня. Воевода даже оглянулся на неё — настолько переменилось её лицо. Не стаял лёд, но будто солнце озарило тот лёд, рассыпалось искрами, хоть и ехали они спиной к снижающемуся светилу.
Уже пора было показаться из-за мыска Юхте, и заворочалась, выпуская когти, в груди тоска при виде вечернего неба, чистого, как зеркальце у губ покойника. Однако пришлые миновали этот край стороною — не было на берегу пожарища и мёртвых тел. Но и живых голосов слышно не было, и низкорослые лесные лаечки не выскочили из-под ворот навстречу приезжим, и избы успели выстыть.
Молчаливая, обезлюдевшая весь могла показаться ночным сном, видением. Однако воеводе доводилось видеть подобное — доезжая с дружиной в лесные чащобы, к тамошним сидельцам — вятичам, голяди, её родне — муроме с мещерой. Лесные люди часто предпочитали уходить от грозы в болотные и чащобные потаенки, оставляя опасным чужакам пустые деревни. Юхтинский люд смутили, стронули с места неведомым чудом ушедшие от орды беженцы. Уцелевшие ратники разбитой государевой рати? Смерды, сумевшие в ночи пройти мимо дозоров чужаков? Как знать ныне… Люди собрали нехитрый скарб — и канули в лесные дебри, в топи за Ратным озером. Ищи, чужак, — найдёшь свою смерть от пущенной из-под заснеженной еловой лапы стрелы, в жадной пасти волчьей ямы.
— Воевода! — окликнула с дровень седая княгиня. — Скликай удальцов на ночлег. Здесь встанем.
Воевода развернул коня, подъехал к дровням:
— Не рановато ли, госпожа? День впустую потеряем. Засветло до Пертова угора не доедем, а к полуночи успели бы.
— Успеть, воевода, успели бы. Иное дело — что нам на том угоре делать, коли не готовы мы? Говорила я, угор — дверь. И я её в одиночку не отворю ныне. Помощь мне ваша надобна. А чтоб помогать — вам бы поспать первым делом, и вам, и коням вашим отдых нужен. Есть у нас ещё день, воевода. И день этот нам пригодится. Непростое это дело, такие двери открывать. Нелёгкое.
Въехали в безмолвную Юхту сторожась — станет с лесовиков оставить отчаянных стрелков. Не оставили — крепко испугались жутких вестей, пахнувших гарью и кровью… За переметённые позёмкой, той самой позёмкой, что схоронила и оплакала жителей убитых городов и сёл, лесные тропки ушли все.
В Юхте нашёлся сеновал, еда для коней и конюшни, приют для них же. Вот амбаров здесь не было. Зерно по давней привычке, ещё с тех пор, когда здесь вятичи воевали голядь да мещеру с муромой, хранили в стороне от жилья, в укромных лесных ямах-житницах.
Воевода подошёл к пустой избе, чуть побольше иных — не иначе, старостиной. Не то чтобы ждал найти кого в избёнке, но всё же постучал в притолоку перед тем, как взяться за ручку двери. Так даже в своём доме делают — чтоб не смутить, не прогневать внезапным явлением запечного хозяина, буде тот вздумает по пустой горнице прогуляться.
Паче чаяния, на стук отозвались.
— Коли добрый человек, заходи… — отозвался из избы скрипучий дряхлый голос, и впрямь под стать кутному божку. Воевода, помедлив, толкнул дверь. Вошёл, нарочито неторопливо, стащил с головы прилбицу, поклонился красному углу… а потянувшееся было ко лбу двуперстие оборвал, сжал в кулак.
Хватит. Что решено, то решено.
Там, на полке, теплилась глиняная лампадка. Стоял невеликий каменный резной образок, а с ним рядом, заставляя вспомнить недавний гнев черниговского боярина, — деревянные кумиры с ладонь величиной.
— Свои вроде… — донеслось с полатей. — А говорили, от степи сила идёт…
— Идёт, — отозвался воевода, оббивая сапог об сапог на плетёном половике. — Только мимо вас. Окой наверх ушла. А ты кто таков будешь, чего здесь сидишь?
— Я-то? Я, боярин, здешнему старосте отцом прихожусь.
На полатях помолчали, раздумывая, называться ли незваным гостям. Да и решились:
— Скорутой люди кличут.
— Что ж староста, — подала голос из-за плеча воеводы княгиня, — отца родного в избе оставил?