солнца.
— Там наш проводник, воевода.
Воевода покрепче придавил сапогом вновь заскребшуюся под подошвой мышь-опаску, чтоб кости хрустнули у скаредной твари. В соборе живых не было — только мощи, выкинутые из распотрошённых рак жадными до добычи чужаками, да изрубленные тела искавших защиты у Пречистой горожан..
Его сыновей. Его жены… Воевода снова прикрыл глаза, словно ища в темноте под веками облегчения.
— Там он, — зашелестел из темноты голос-позёмка. — Под алтарём лежит. Слыхал ли, воевода, как собор этот ставили? Про Медведь-камень слыхал?
Воевода кивнул рысьей прилбицей. И впрямь, поминался в тех сказах Пертов угор.
Ста лет не минуло, при дедах было — Государь Глеб Ростиславович возводил Успенский собор, и, говорили, тогдашний владыко, Ефросин, отказался благословить его — покуда оскверняет землю бесовское гнездо на Пертовом угоре. Сын Государев, князь Владимир Глебович, вызвался разорить кумирню. Шептали, будто и последнего Перта вёз с собою молодой князь в город, вёз, да не довёз. У Тимошкиной веси, хмельной и весёлой, спросил связанного кудесника — мол, а мне-то что твои кумиры пророчат? Будто бы посмотрел исподлобья на молодого князя ведьмак и проронил: «Горе дома найдёшь». Разъярился молодой князь, покинувший в тереме жену на сносях, велел гридням утопить Перта в ближнем озере. А приехав — посмеялся над злым предсказаньем. Сына родила ему княгиня, и назвали княжича по славному деду — Глебом. И часто, говорили, вспоминал слова Перта князь Владимир и смеялся над ними. Говорили, смеялся он и в тот день, когда рассказали ему, что сын его, Глеб, стакнувшись с половцами, перебил созванных на пир-братчину в честь Ильина дня братьев. Страшным смехом смеялся постаревший князь, повторяя: «Горе дома найдёшь!» Так изнемог от смеха, что слёг и не встал больше.
Но не одно предсказанье-проклятье последнего Перта привёз тогда в город молодой князь, тёзка святого. На дровнях привезли тогда с Пертова угора синий Медведь-камень. И про тот камень рассказывали тоже всякое. Рассказывали, как натужно шли кони, как надрывались они и падали, как срывался с дровен сам камень, норовя покалечить, как вязли в земле полозья, как на ровном недавно пути проступали камни, ухабы, древесные корни, как осел и поплыл под дровнями берег, и синий камень едва не сорвался в Оку, и сам князь тянул тогда дровни вместе со своими людьми, а двое — так и канули в реку с оползнем. И совсем тихо говорили — как тяжко было идти рядом с камнем или сидеть на дровнях, как страшно было ночами, когда душили спящих ночные мороки, один лютее другого, так что бывалые воины кричали во сне, будто дети. И отец воеводы каждый год ставил свечу своему ангелу-хранителю, святому преподобному епископу римскому Льву, что не взял его с собою тогда молодой князь. Потому как не пришлось потом завидовать никому из тех, что привезли Медведь-камень.
Но сколько бы бед ни стряслось дорогой, а камень привезли и замуровали под алтарём возводящегося собора. Там он и лежал по сей день. Под кирпичами, под наборными узорчатыми полами, под грудами окоченевших тел.
— Вижу, воевода, уразумел ты, о чём речь веду, — прошелестело у плеча. — Посылай своих молодцев по дворам — пешни собирать, молоты да заступы. И дровни пусть поглядят — коли упаслись где они от пожара. Вызволим Синь-Медведушку — авось и проводником нам послужит.
Пешни да молоты с заступами сыскались скоро — в княжеской кузне. Чужаки разобрали лишь то, что годилось на оружие. Дровни же выволокли из Среднего города — огонь не тронул их, стоящие посредь улицы.
Кто-то пытался довезти до ворот детинца нехожалых стариков-родителей да жену на сносях.
Не довёз. Там они и лежали, пока гридни не сняли бережно скованные морозом, изувеченные тела, не отнесли их на обочину.
Не было времени плакать. Не было времени проклинать или просить прощения. Даже скинуть с саней пропитавшуюся кровью солому. Только молча сцеплялись зубы в немом обещании не прощать….
Воевода вошёл в собор первым. Нелегко рвануть с шеи крест — втрое тяжелей подтвердить движение руки делом. И воевода и на это смертное дело шёл, как привык на боях и в охотах — первым. Шли за ним его дружинники, переступая через тела женщин, детей, стариков, отводя лица от взирающих со стен ликов. Их отцы, их матери, жёны, сёстры, дети лежали тут. Шла рядом молодая старуха, седая княгиня, крепко зажмурив глаза, шаря перед собою руками, будто слепец в вечной ночи своей — и ни разу её нога не коснулась мёртвой плоти.
— Здесь… — проронила она наконец. — Здесь бейте.
Воевода размахнулся тяжёлым ковадлом, ударил, круша цветной узор. Замахнулся снова. Рядом брызнула смальта из-под пешней и заступов.
Что-то словно толкнуло его. Будто кто-то окликнул — безмолвно окликнул по имени. Он остановился, подняв голову. Рядом опускали орудия и тоже запрокидывали лица дружинники — не один он, верно, почувствовал тот толчок.
Сверху, озарённое золотым светом низкого утреннего солнца через узкие окна барабана, смотрело на них из-под купола лицо Вседержителя. Огромные чёрные глаза, плотно сомкнутые губы, смолистые волосы стекали на плечи, правая длань была вздёрнута, казалось, не в благословении — останавливая, запрещая, гоня. В левой была раскрытая книга, и воевода, впервые за все годы, что приходил сюда, вчитался в её строки:
«Приидите ко Мне, страждущие, и Аз упокою вы».
Оглянулся вокруг. На тёмные груды тел. На чёрные пятна на стенах.
Воевода молчал. К чему слова, Он услышит и сказанное в душе — так учили священники. А и не услышит… невелика потеря.
«Ты не помог. Ты не помог им. Теперь я хочу от Тебя одного — не мешай».
Он оторвал взгляд от чёрных глаз и снова взмахнул ковадлом. И рядом ударила пешня в руках Догады, и остальные ударили в лад, словно прорывая плотно сомкнутый вражий строй.
Проломив смальту, добрались до кирпичной кладки. Тут дело пошло легче. Седая княгиня стояла рядом, указывая, где и как бить.
И наконец из-под рыжей крошащейся коросты обожжённой глины проглянул бок камня.
Не синим он был — серым. А вот на медведя походил. Волнами шла каменная плоть, как шкура складками, и чуть матово поблёскивала в падавшем сверху дневном уже свете, будто шерстинки на живом звере.
Воевода вдруг отшатнулся, чуть не выпустив из руки скользнувшую во враз вспотевшей ладони рукоятку ковадла. Метнулись в стороны и другие дружинники, лишь Чурыня-черниговец остался на месте, да и тот ухватил пешню наперевес, будто рогатину.
Угрозой мощно и страшно пахнуло от камня — словно ощерилась в лицо неведомо откуда взявшаяся медвежья морда, морда обозленного неволей и голодом пуще зимнего шатуна зверя. Воевода словно видел эту громадную морду, в шрамах и залысинах, пену на чёрных жестких губах, красные глазки, прижатые уши с рваными краями, словно ощутил тяжкий дух из оскаленной пасти. Рука сама потянулась к мечу — хоть и говорил разум, что с этим, ничего не поделаешь привычной боевой сталью.
Серой птицей метнулась рядом седая княгиня, упала на серый каменный бок, распласталась, прижалась к нему ладонями, лицом, телом, закрывая, сдерживая, зашептала жарко:
— Зверушко мой, любый, тихо, тихо, зверушко… друзья это, друзья, добрые люди, домой сейчас поедем, хороший мой, слышишь? Домой, к Хозяину нашему… Тихо, хороший мой, тихо…
Тело её тряхнуло люто — словно и впрямь оседлала мешок с диким зверем, но она продолжала жаться к камню, гладить его, шептать, а они стояли рядом, замершие, настороженные.
День назад. Только день назад воевода счёл бы безумной кликушей женщину, говорящую с камнем, гладящую шершавый бок валуна, как трепещущую плоть норовистого конька. Только день назад принял бы за дурную шутку, скажи ему кто, что камень способен злиться, что он сам шарахнется от него прочь, увидев звериный оскал в серых неживых складках.
День назад. День назад в его жизни не было чистого неба над мёртвым городом, ручки с кольцом на пальце, сорванного креста. День назад душа его не была обугленной берестой, чёрной трубкою обнявшей пустоту — пустоту на месте того, что он любил и берёг. На месте его жизни.
Наконец княгиня поднялась, отошла в сторону. Камень больше не исходил угрозой, хотя