обернулось...
Виктор присел рядом.
— На, Федор Иванович, закури. Чего уж ты так расстраиваешься? Сказали вылечат, значит, вылечат.
В двери больничной проходной открылось окошечко.
— А-а, это опять ты, Черемушкин? И чего ты, взрослый человек, мучишь себя? И куда ты ей все носишь и носишь? — Из воротника тулупа топорщились жиденькие, невыразительные усы румянощекого мужика с подозрительно блестящим одутловатым носом.
— Куда ж это я ношу? Да человеку ношу! Жене! Уразумел? На вот куриную ножку и передай, понял? Не то я тебя из окна за усы вытяну... Пойдем брат, Виктор, работать, — сказал Федор Иванович.
У него как-то сразу потухли глаза, отяжелела походка. Виктор шел рядом с ним до будок у траншей. Федор Иванович молчал, и Виктор не мешал ему. У будки Федор Иванович, взявшись за скобы, обернулся и, скривив сухие губы, сказал:
— Ничего, парень, будь здоров! Заходи. Адрес старый.
— Ну, ни пуха вам! — улыбнулся Виктор. — Я зайду. Все хорошо у вас будет! Да и дел вон сколько!
— Дела, они, брат, были до нас и будут после нас...
Виктор зашел но дороге в буфет и купил пять маленьких дынь. Сходил переоделся, пришел на участок и стал ждать ребят. Первым появился Женька.
— Ог-го! Витя, да ты, видно, тут и ночевал?
— Тут, котенок. Ешь дыню. Как поживает твой синяк?
— Самочувствие отличное, передает привет! От Махачкалы до Баку, до Баку волны плавают на боку... — запел Женька. Он отчаянно влюблен в Черное море, в яхты и Таньку. На всех фонарных щитах Женька нарисовал косой парус с номером своей спортивной яхты М-598. Благо начальства наверху не бывает. — От Махачкалы до Баку волны плавают на боку, и качаясь бегут валы от Баку до Махачкалы... — снова запел Женька, разрезая дыню. Эту песню он тянул уже несколько дней, причем только один куплет. — Витя, поедем в субботу с ночевкой на озеро. На яхте покатаю. А, поедем? У-у, ахнешь!
— Постой, постой, Женя. Ты всех своих яхтсменов знаешь?
— Об чем разговор?
— У вас ушли в какое-нибудь плавание от Перми до Одессы?
— Ушли. Явятся дней через двадцать. А что?
— Да знаю я там одну глазастую.
— Уж не Ирку ли? Ну-у... Это кит в юбке. В третье плавание ушла. Будет десять тысяч километров. Звучит? Парни у нас ее не любят. Она их обгоняет. Но радуются, когда с соревнований она привозит для команды очки, Словом — кит.
— А ты чего не пошел?
— Я ж всего имею стаж рабочий — два мэ восемнадцать ден. Да к тому же не на металлургическом заводе работаю. А так бы я с удовольствием...
Наконец собралась вся бригада. Дыни уничтожили вмиг. Илья получил задание ставить фермы. Взял чертежи, подмигнул Виктору:
— Где Луну соблазнял?
— В лесу.
— Спал?
— Спал. Как там мой щен?
— Тигруша твой соску изгрыз и все углы в квартире оросил. Вова Якупов ползал за ним с тряпочкой. Ничего, освоил. Понятливый парень Вова.
Якупов оскорбился:
— А сам? Он, Вить, учил его плавать в ванной и чуть не утопил.
Появился прораб.
— У всех крепкие пояса? Зарубите на своих гордых носах, что высота не любит шутить. Увижу не привязанного — буду снимать. Слышите. Циркачи-анчихристы?
— Слышим.
Ребята, навьючившись шлангами, бачками, ключами, вышли из будки.
В пролеты залетал ветер, метался там и медленно, неохотно утихал. Над строительной деревней играла музыка. А над главным корпусом блюминга-автомата горело световое табло: до окончания строительства осталось 96 дней.
9
А между тем Тропин не знал, что его уже заметили в городе. Не знал он, что молоденькие милиционеры, которых он видел из окна автобуса, ехали за ним.
Инстинкт подсказал тогда Тропину уйти в сторону. А теперь, что теперь? После пяти суток блуждания по лесу он вновь из-за этой чертовой машины оказался там, откуда бежал, и без денег, без документов.
«Если бы не приметы, — думал он, прячась в кустах у дороги, — да я б сейчас сидел где-нибудь в ресторане и коньяк потягивал. Лишь бы сегодня не нашли портфель в кузове машины. Раз-зява! Выскочил и портфель оставил. Теперь всплывут все грехи старые. А, черт! Ну ничего! Азиат еще держится. Азиат еще покажет себя».
Но времени злорадствовать и размышлять не было. Тропин вышел на дорогу, огляделся.
Было еще пасмурно. Солнце не выходило из клубящихся туч. И вдруг стал накрапывать мелкий, хлесткий дождь. Тропин быстро промок и стал уходить на зады к рабочему поселку. Он смотрел вслед уходящим машинам и старался понять, как он снова здесь, в городе, и что делать дальше-то.
«А может быть, остановить любую машину, убрать шофера и-и... лови ветер. А далеко ли уедешь на ней? Нет. Не то. Что же ты раскис, Тропин? Умирать не хочешь? А ты забыл, как верещал у кинотеатра тот интеллигентик, корчась в снегу от ножевой раны? А кто виноват? Жалко ему было ондатровой шапки. Дерьма такого! Вспомни, Тропин, как таксист держался за баранку и гнал машину, а его убивали. Хотелось ли умирать и ему? А чего это ты, Тропин, впервые задумался о себе, а хочешь ли ты сам умереть? Сейчас ты бежишь от расплаты. Знаешь, что тебя никогда не простят. Крыша будет. Ага, трусишь? Скотина!» — обругал он себя, думая о том, что впереди только эта преступная жизнь, отчаянная, трусливая и горькая, без цели, без семьи, без будущего. А потом — приговор приведен в исполнение...
И раньше на него накатывался страх, и казалось, что он вот-вот решится бросить все, начнет новую жизнь, но представлял, как будет ходить каждый день на работу, — что-то делать для того, чтобы получить пять рублей на день на жизнь себе, слушаться начальства и бежать, когда ему скажут: сделай то, принеси это. И так каждый день вскакивать рано утром, бежать на завод и возвращаться уже вечером. Он не мог уже так жить. В общем-то ему надо было не много: чувствовать себя свободной птицей, иметь деньги, много денег, но не для того, чтобы обарахляться или, скажем, менять машины, а просто к морю. Рай! Хочешь, сиди в ресторане, хочешь, лежи пятками к морю. И не надо задыхаться от жары и пыли на ремонтах мартеновских печей, не надо вскакивать по утрам и не надо ходить в смену. Тропин не может простить людям своего угрюмого детства, он не может забыть, как остался восьми лет один и никто в деревне не взял его. Было голодно после войны, и он пошел бродяжить. И росло в нем зло, росло...
Дождь расходился.
Сырые брюки топорщились, пуловер обвис, галстук давил шею. Тропин снял его, сунул в карман. Надел очки. Модные узконосые ботинки ободрались, намокнув, стали спадать с ног. Он наконец остановился у низенького домика, выбеленного в салатный цвет. Толкнул калитку. Из окна в ограду, взмахивая руками, сунулась желтолицая старуха:
— Сы-сынок, а я тя дня три уж, поди, жду. Заходи, заходи, родненький. Вымок-то как!
Тропин попятился.
— Да ниче, ниче... не разувайся — вымою, — подобострастно засуетилась. — Проходи, проходи...
— Бабушка, я и тут постою.