— Не кричи, дочь, ты мала еще так на меня кричать, — тихо сказала мать и отвернулась.
Юлия думала, что мать сейчас расплачется, кинется а обнимет ее, но мать с укором глянула на нее сухими, потемневшими глазами и ушла.
Больше они не разговаривали. И провожать их Юлия не пошла, и никогда не ездила к ним, ни до, ни после смерти отца.
Тогда, молодой, она не простила мать. А сейчас?.. Что сейчас? Сейчас бы, наверное, смогла и понять и простить. Прошло уже почти десять лет, но почему-то и сейчас не хочется встречаться — пусть спокойно живет, растит другую дочь. Другую дочь — от любимого.
За все это время Юлия лишь раз послала телеграмму: «Он умер». А умер отец утром в паровозе на полпути к дому меж гор и лесов вскоре после отъезда матери. Помощник машиниста остановил тяжелый состав, но помочь ничем не смог. Паровоз трижды прогудел, и эти протяжные гудки широко прокатились над притихшими горами, над стылыми озерами, над осенними, сквозными лесами. Помощник, стройный белобрысый мальчишка, уронил слезу над телом наставника и тихо привел состав, груженный медной рудой, на станцию.
Мать телеграфом выслала пятьсот рублей, но на похороны не явилась. И тогда Юлия пообещала себе, рыдая у могилы, никогда не ездить к ней, никогда, что бы ни случилось...
Юлия удивилась, что давно уже не собирает грибы, а сидит на кочке с ножом в руке, уставившись на хоровод шампиньонов. Щенок лежал перед ней, положив голову на лапы, и косо, но преданно и неотрывно смотрел ей в лицо, чуть помахивая хвостом.
— Бедный мой Рой!
Щенок поднялся, вспрыгнул к ней на колени, лизнул щеку и отбежал, повизгивая и оглядываясь, зовя куда-то.
— Мне двадцать восемь... Что еще ждет меня впереди? Какие печали?.. Мать бросила. Нестеров бросил. А вдруг и Артем так же, как Нестеров, испугается? Ну и что ж, и поделом мне... Зато я не буду метаться от одиночества по квартире в длинные вечера и ночи. Пусть мне будет еще хуже, чем сейчас, пусть... Зато когда-нибудь я буду ходить с ним, своим сыном, по тем горам, где ездил отец, по тем грибным местам, по тем земляничным полянам, по распадкам, заросшим малинником и папоротником, и вдоль шумливых речушек, где ходила когда-то сама. Уж своего-то ребенка она никогда не бросит...
На миг Юлия представила себя на месте матери — родить ребенка от нелюбимого и из-за этого ребенка жить с ним чуть ли не двадцать лет. Кошмар! Но зачем ей потребовалось выходить за него замуж? Из-за жалости?.. А ты, ты-то ведь тоже могла пожалеть... Наверное... Почему нам, бабам, так свойственно всегда жалеть кого-то, о ком-то заботиться и все прощать? Почему же нас-то они не очень жалеют?.. Я вот гоняюсь за Петуниным, а вдруг да через много лет он помчимся сломя голову за своей Еленой? Может быть, все может быть... А это значит, что мы в общем-то квиты... Ну и пусть... Дура ты, Юлька, дура, брось ты его, не рожай, не бери себе в голову надежд на удачу. Ничего у тебя не будет с ним хорошего, изведешь себя, как изводила с Нестеровым, как изводила с отцом из-за убежавшей матери, как изводила себя упреками над могилкой сына. Забудь, выкинь из головы, встань вот сейчас и уйди куда глаза глядят, не оглядываясь... Так ведь не встанешь, не уйдешь и вида не подашь ему о своих сомнениях, потому что никто и никогда еще тебе так нужен не был. Не был и, наверное, не будет... Каждая из нас рано или поздно находит своего единственного, находит... Вот ты и нашла, а нужна ли ты ему так, как он тебе нужен?.. Тьфу, это какой-то рок, какой-то заколдованный круг...
Она устала сидеть, устала думать. Надо бы встать и куда-то пойти, что-то делать, а не киснуть вот так среди поля. Она встала, корзина была почти полна, тяжела. Можно было еще резать грибы, а можно было отнести собранные к машине.
Давно-давно они ходили с матерью по ягоды, то за черникой, то за малиной, но особенно ей запомнились земляничные поляны по вырубкам вдоль железной дороги, где на старых пнях и в траве росли опята. Они срезали их, набивали в рюкзаки столько, сколько были в силах донести до условленного места, чтобы сесть в поезд отца.
Она в черном тренировочном костюме с белой панамкой на голове ходила и наклонялась над травами, а когда садилась рядом с ней, подолгу молчала, к чему-то настороженно прислушиваясь, тогда ей казалось, что это сидит рядом какая-то другая, чужая женщина. Тогда Юлия думала, что мать прислушивается к голосам птиц, к голосам травы, а та, скорее всего, думала о своем, далеком. Не зря же она так любила ходить по лесам, так любила часами сидеть у воды, да и дома уединялась, ложилась на диван с книгой в руке, а смотрела в белую стенку.
Когда Юлия вспоминала мать по-хорошему, без упреков и тихой ненависти, она видела ее сосредоточенной, беспомощной и усталой женщиной, у которой в чем-то не задалась жизнь...
И почему-то все чаще и чаще всплывает в памяти образ матери, такой, как в те далекие дни походов за грибами или ягодами. Черты ее лица были тогда добрее, а поведение непонятнее, и эта непонятность ее теперь все больше тревожила Юлию.
9
Юлия недолго задержалась возле машины. Расстелив в багажнике брезентовый чехол, вывалила грибы и снова пошла, теперь вдоль берега, поросшего редким, уже желтеющим камышом и осокой.
На глади озера, посередке, спали утки. Низко над водой молча кружили чайки. В тихом небе высоко летела стая гусей. «Что же мне так плохо? — остановившись вдруг, подумала Юлия. — А ведь Стелле, наверно, еще хуже, чем мне?..» Ее Тиша, вечный оболтус, играющий в непризнанного гения, на одной из вечеринок поведал свое отношение к Стелле: «Знаешь, старушка, ты не думай, что я люблю ее, чушь все, просто она для меня нужная женщина...» И в тот же вечер принялся волочиться за Юлией. «Сгинь!» — разозлилась Юлия и, чтобы не наговорить ему гадостей, вышла в другую комнату. «Вот так — мы для них всего лишь нужные женщины... Ах, Стелла, Стелла»...
Однажды, забежав в ординаторскую после горячего душа, Юлия сдернула халат и залпом выпила два стакана теплого бледного чая, пахнущего распаренным веником, и только тогда заметила Стеллу Ефимовну, сидящую в кресле лицом к белой стене.
Стена эта напоминала бескрайнюю снежную пустыню, перед которой вдруг остановился человек в растерянности — шагнуть, потеряться в ней крупинкой снега или оборотиться назад на вьюжный ветер и вспомнить, откуда шел, и что там было прожито, и что оставлено, и подумать, что еще можно сделать, как спастись от того и другого.
— Что случилось? — спросила Юлия, заглядывая в прекрасные карие глаза, которые все еще видели пустыню.
— Тиша ушел, — сказала Стелла.
— Надо зареветь, — посоветовала Юлия.
— Не могу.
— Значит, он дерьмо, если по нему нет слез.
— Тебе хорошо, ты мудрая женщина. И для тебя нет ни в чем препятствий. Захотела и обворожила любого мужика. Чем?
— А я их давлю интеллектом и после раздариваю страждущим, — улыбнулась Юлия и принялась за истории болезни, чтоб описать сегодняшнюю операцию. — Не горюй! Когда уходит мужчина — это не горе. Горе — это одиночество. Горе — это вечное кружение от стены до стены... А можно и увлекаться новыми знакомствами, с кем-то встречаться, может статься и так, что с кем-то будут более чем близкие отношения, но — все не то, все мимо... Может быть, рядом с тобой ежеминутно кто-то будет, но и это будет одиночеством... То есть я хотела сказать, что вдруг оглянешься — и никого нет. А тот, который нужен, где- то тоже один. И у него — тоже маета. И вот нас любят не те, и мы не тех любим... По крайней мере, ты и я, — сказала Юлия и вдруг почувствовала наигранность своего бодрого тона и усталость. — Стелла, зачем он тебе нужен, этот юный опустившийся гений?
— Задай мне вопрос полегче.
— Вся его мазня гроша медного не стоит.