идти спать. И уговорил наконец. Когда же они ушли, появилась девица. И она подавала условные знаки, кто знает, может быть, час, а может, и больше…
Впрочем, когда в руках свежая книжка журнала, воспоминания только мешают. Герцен торопливо разрезает страницы. 'Современная летопись', 'Критика', 'Науки', 'Нравы, или Сцены из общественности и частной жизни', 'Смесь', 'Знаменитые современники'. С чего же начать? Начал с 'Критики' и 'Смеси'. Добрался до раздела 'Науки'. Почти весь раздел занимает статья: 'Философические письма к г-же***. Письмо 1-е'. Вместо подписи стоит: 'Некрополис 1829 г., декабря 17'. В примечаниях редакция сообщала, что это письмо — перевод с французского и что в следующих книжках 'Телескопа' будут опубликованы еще два письма того же автора.
'Перевод с французского'? Это настораживало, да и отсутствие имени автора тоже. Сколько раз бывало там, в Москве, получая очередные книжки журналов, он второпях разрезал, прочитывал только те статьи, которые его в тот момент интересовали, на остальные не хватало времени, да и охоты тоже. Знал бы Герцен, что на полке в библиотеке Александра Пушкина лежит 10-я книжка 'Телескопа' за 1836 год, разрезанная только на страницах статьи 'Гофман'… Не знал Герцен и того, что 'Философическое письмо', над которым он раздумывал, перевел с французского не кто иной, как все тот же Кетчер.
Но в Москве можно и не читать весь журнал, в ссыльной Вятке это уже непозволительная роскошь. Прочитаны первые страницы, и Герцен уже ничего не видел, не слышал вокруг. 'Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, — все равно надобно было проснуться…' 'Со второй, третьей страницы меня остановил печально-серьезный тон: от каждого слова веяло долгим страданием, уже охлажденным, но еще озлобленным. Читаю далее — 'Письмо' растет, оно становится мрачным обвинительным актом против России, протестом личности, которая за все вынесенное хочет высказать часть накопившегося на сердце'. Эти слова написаны Герценом через много-много лет, когда создавались 'Былое и думы'. Но они звучат как сиюминутная реакция на мысли, настроения, тон письма. В переписке Герцена 1836 — 1837 годов это письмо не называется, есть только упоминание 'об одном происшествии в Москве' в письме к Наташе в январе 1837 года.
Герцен останавливался, снова читал, возвращался к прочитанному, находил новые мысли, наконец вскочил, бросился к Витбергу, прочел ему. Вечером на огонек забежал учитель Скворцов, жених Паулины. Прочел и ему. А потом всю ночь напролет без сна, думал, думал. Письмо притягивало, письмо вызывало и возражения. Россия — 'Некрополис', 'город мертвых'? Ясно, что речь идет о России чиновнично- крепостнической, России, задавленной гнетом. Но где же выход? Неведомый автор его не видит, да и не ищет. 'У России нет будущего, как не было и прошлого!' С этим нельзя согласиться. А декабристы? Да, автор вспомнил о них, но для него 14 декабря — огромное несчастье, которое отбросило Россию на полстолетия назад. Нет, нет и нет — он не убедит тех, кто поклялся продолжать дело Пестеля и Рылеева.
И первопричина всех несчастий России, по мнению автора, в процветающем православии. Запад же ушел вперед только потому, что там укоренился в основном католицизм. Неубедительно. Гораздо убедительней звучит убийственная критика российских порядков. В этом вопросе Герцен целиком с автором. 'Дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне'.
Злодеяние за злодеянием, а не царство ума и благополучия, как утверждают льстивые царедворцы. Убийство за убийством — царский дворец — прибежище уголовных преступников. Герцена не могло не поразить, что подобные утверждения напечатал Надеждин. Надеждину было чуждо пристрастие автора письма к католицизму. И именно Надеждин заявлял, что 'вся жизнь, все бытие' русского народа 'сосредоточены' в его царях и что 'нет истории русского народа', зато есть 'история государства русского, история царей русских'.
Герцен на стороне автора 'Письма'. Не история царствований составляет суть истории народа. Историей русского народа можно гордиться. Но автор заявляет, 'что у России не было прошлого'. Герцен не знал, кто автор 'Философического письма', и узнал много позже. Зато Пушкин 19 октября 1836 года обратился к автору, Петру Яковлевичу Чаадаеву, с посланием: 'Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться… Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков…' (Пушкин это письмо не отослал, узнав о том, как в Москве расправились с Чаадаевым.) Под этими словами Герцен мог бы подписаться.
Герцен не только внутренне протестовал против целого ряда утверждений автора письма, он доказывал Витбергу и Скворцову, что Россия много дала миру, достаточно вспомнить деяния Петра и труды Ломоносова, декабристов и Пушкина. Но эти горячие опровержения ни на йоту не умаляли глубокого уважения Герцена к неизвестному автору.
'Заключение, к которому приходит Чаадаев (через несколько месяцев Герцен узнал имя автора и даже, оказывается, один раз мельком видел его на обеде у графа Орлова. — В.П.), не выдерживает никакой критики, и не тем важно это письмо; свое значение оно сохраняет благодаря лиризму сурового негодования, которое потрясает душу и надолго оставляет ее под тяжелым впечатлением. Автора упрекали в жестокости, но она-то и является его наибольшей заслугой. Не надобно нас щадить: мы слишком быстро забываем свое положение, мы слишком привыкли развлекаться в тюремных стенах' — так резюмирует Герцен в книге, написанной им в 1850 году, 'О развитии революционных идей в России'.
Герцен принимал упрек, брошенный Чаадаевым поколению, которое шло сразу следом за декабристами. Идеи декабристов не схоронишь в сибирских рудниках, но где люди, подхватившие их, воплотившие в жизнь? В лучшем случае они в ссылке. А ведь Герцен, его друзья уже шагнули за те пределы дворянской ограниченности, печать которой так отчетливо виделась на планах и проектах героев 14 декабря.
Еще не утихли 'тихие споры' вокруг письма, когда до Вятки докатился поразительный слух, право, он стоил 'Письма' — Николай I приказал считать Чаадаева сумасшедшим. Ему предписано не выходить из дома, и 'сердобольный царь' повелел снабжать 'слабоумного' даровыми лекарствами и даровым медицинским пособием врачей. Это было уже открытым глумлением над человеческим достоинством.
Герцен правильно понял 'Письмо' Чаадаева, его сильные и слабые стороны, и это при том, что Александр Иванович не знал, не читал других писем Чаадаева. А ведь их было всего восемь. И первое Чаадаев написал еще в 1829 году. С ним был знаком Пушкин. Все восемь были опубликованы только через сто лет после первого. Мыслитель имеет право и на ошибку — Чаадаев ошибается в своих оценках событий 14 декабря. Но он не ошибался в главном: корень всех зол России — крепостничество и самодержавие.
Не все письма Герцена сохранились. Некоторые уничтожались получателями тут же по их прочтении, другие затерялись. Пока же нет письма, которым Герцен откликнулся на смерть любимого поэта. Потом он писал: '…Пушкин был убит на дуэли одним из чужеземных наемных убийц, которые… готовы предложить свою шпагу к услугам любого деспотизма. Он пал в расцвете сил, не допев своих песен и не досказав того, что мог бы сказать'. Это написано в той же работе 'О развитии революционных идей в России'. Чаадаев и Пушкин — они как вехи развития идей, на которых воспитывался Герцен.
Герцен снова за письменным столом. Еще в июне 1836 года он писал Наташе: 'Все яркое, цветистое моей юности я опишу отдельными статьями, повестями, вымышленными по форме, но истинными по чувству'. Герцена привлекают автобиографические сюжеты с самого начала его литературной работы. 'Яркое', 'цветистое' — наверное, в юности было немало запавших в душу, в сердце таких сцен. Но здесь, в Вятке, все это отодвинулось, заслонилось разъедающей и душу и сердце драмой — романом с Медведевой. Это ли не сюжет для романтической повести с трагической развязкой? Повесть называется 'Елена'. В предисловии к лондонскому изданию романа 'Кто виноват?' Герцен вспомнил об этой повести (и ошибся, отнеся ее целиком к 1838 году, повесть в основном писалась в Вятке): 'Мне хотелось повестью смягчить укоряющее воспоминание, примириться с собой и забросить цветами один женский образ, чтоб на нем не было видно слез. Разумеется, что я не сладил с своей задачей…' 'Елена' даже не повесть, а скорее набросок, отрывок. И его Герцен пытается написать по ранее выработанной формуле: 'все вымысел, но основа — истина'. Но вымысел увлек его далеко от истины. Только потому, что Герцен в письмах и в 'Былом и думах' пояснил замысел 'Елены', можно утверждать, что 'истина' — это роман с Медведевой. Здесь полный набор романтических аксессуаров — и рок, и карлы, и сумасшествие главного героя — князя, и монастырский хор, возвещающий прощение князю, погубившему своей изменой любимую, и его чудесное