открытая могила, приводило в трепет — камни разбросаны; я прислонился к барьеру, смотрел вдаль, одна серая масса паров и больше ничего, я думал о дальнем друге, о брате Николае, и слеза наливалась в глаза мои и ее, я думал потом об вас…'
Герцены после этой поездки и вовсе засели дома, тем более что долгие поиски квартиры увенчались успехом. Они наняли 'прелестный' дом. 'Сидим у камина, вспоминаем друзей и наслаждаемся настоящим…' И Наталья Александровна в письме к подруге с удовлетворением отмечает: 'мы с Александром расстаемся недели в две на один только час'.
Но ему было всего двадцать шесть, а ей едва минуло двадцать, поэтому сидения у камина частенько сменялись веселым ребячеством. В доме, где поселились Герцены, на окраине Владимира, была большая зала. У хозяев не хватало то ли средств, то ли желания ее отмебелировать: несколько стульев по стенам, а на стенах несколько канделябров. И часто зала оглашалась топотом, веселыми криками, это Герцен и Наташа 'прыгали по стульям, зажигали свечи во всех канделябрах, прибитых к стене, и, осветив залу a giorno (ярко. — В. Д.), читали стихи. Матвей и горничная, молодая гречанка, участвовали во всем и дурачились не меньше нас. Порядок 'не торжествовал' в нашем доме'.
В одном из писем Витбергу Герцен признается, что 'все время после нашей разлуки' он 'много занимался, особенно историей и философией…'. Но не только пополнение собственных знаний заботит Александра Ивановича. Во владимирской тиши он вновь берется за повесть 'О себе'. И все время раздвигает ее хронологические рамки. Седьмая глава писалась трудно, писалась еще в марте, Герцен, видимо, ее отложил, написав главы VIII и IX. А 1 апреля Герцен извещает Наташу, что почти кончил повесть, 'недостает двух отделений: 'Университет' и 'Студент'. Но этих я не могу теперь писать, для этого мне надобно быть очень спокойну и веселу, чтоб игривое воспоминание беззаботных лет всплыло'. И оно всплыло, но позже, в начале 1839 года, когда Герцен вернулся к работе над повестью. Хотя главы 'Студент' так и нет, зато написаны 'Университет' я 'Холера', вобравшие в себя материал, предназначавшийся для 'Студента'. В 1839 году он пишет главу 'Вятка', очень близкую, судя по воспоминаниям Пассек, к тому, что было описано в повести 'Симпатия'. Работая над повестью 'О себе', Герцен как бы укрепился в убеждении, что его жанр — автобиография. Ведь не случайно Герцен уже нигде не упрекает себя в том, что пишет 'дурно'. Он действительно 'нашел себя'. В этот же владимирский период были написаны и две аллегории (хотя Герцен, казалось бы, отрекся от аллегорий после 'Легенды') — 'Лициний' и 'Вильям Пен'. Сцены написаны в виде диалогов, 'рубленая проза, на манер стихов' — пятистопный ямб без рифмы. В письме к Кетчеру от 4 октября 1838 года Герцен словно извиняется за эти стихи: 'При первой оказии я пришлю тебе первую часть фантазии 'Палингенезия'. Я написал Сатину, что это драма; нет, просто сцены из умирающего Рима. Это первые стихи, с 1812 года мною писанные; кажется, 5-ти стопный ямб дело человеческое'. Отрывок из 'Лициния' привела Пассек в своих воспоминаниях, большая же часть текста неизвестна. И 'Вильям Пен' сохранился не весь. Герцен в конце концов остался недоволен этими драмами и грозил их сжечь. Несколько позже суровый приговор вынес им и Белинский. Но вне зависимости от формы драматических сцен Герцен обратился в них к проблеме, которая волновала его современников. Драма людей переходного безвременья, не видящих идеала, оторванных от народа, — это драма не только Древнего Рима и эпохи борьбы церкви с английскими квакерами, это драма передовых людей России 30-х годов XIX века, не знающих, не видящих путей в будущее. Два мира — отходящий и только нарождающийся. Отходящий с его язвами, нелепостями, умирающими институтами ясен. А вот каков новый, юный? Каким он должен быть? Таким ли, как это грезится романтикам? Сам Герцен в лондонском издании 'Былого и дум' в 1862 году писал по поводу этих сцен: 'В них ясно виден остаток религиозного воззрения и путь, которым оно перерабатывалось не в мистицизм, а в революцию, в социализм'. А перерабатывалось оно в ходе критического пересмотра Герценом идей социалистов-утопистов. Трезво мыслящий Герцен только с усмешкой мог читать заявление Шарля Фурье, что, когда исчезнет антагонизм между людьми, исчезнут классы, богачи станут трудящимися, а трудящиеся богачами, наступит гармония. И эта 'всеобщая гармония' произведет изумительные превращения в природе. Засияет 'северная корона', и она расплавит вечные льды. Появятся пять новых спутников, и мир заселят добрые существа — антильвы, антикиты, антиакулы, и в морях соленая вода заменится лимонадом, а ночи сменит лучезарный день. Нет, эти фантазии не для Герцена.
В 1838 году после долгой, мучительной болезни скончался отец Огарева. Ник сообщил об этом Герцену и Наташе одновременно со свадебным поздравлением. Огарев сделался обладателем огромного состояния. В его владении оказались и 4 тысячи душ, которые он хотел бы по возможности 'вывести… из полускотского состояния'. Пять лет томился Огарев в своей домашней ссылке под надзором полиции. Он так же, как и Герцен, 'много сделал', 'продвинулся вперед' в самообразовании и тоже женился. А вернее, его, богатейшего наследника, довольно-таки ловко женила на себе Мария Львовна Рославлева, племянница пензенского губернатора Панчулидзева. После смерти отца Огарев выхлопотал разрешение объехать свои имения, разбросанные в различных губерниях, чтобы, так сказать, войти в права наследства. Ему этот объезд разрешили, хотя остерегли относительно столиц. И вот, отправляясь в свою рязанскую вотчину Белоомут, Огарев с супругой решили сделать крюк и навестить Герценов. Он знал, что Герцен все эти годы в письмах к друзьям выспрашивал их о нем, но переписывались они крайне редко.
Огаревы приехали во Владимир 15 марта 1839 года. Нагрянули они внезапно, без предупреждения. И в уютной гостиной дома, который снимал Герцен, свершилось 'венчанье сочетающихся душ, венчанье дружбы и симпатии'. Огарев увидел чугунное распятие на столе, подаренное им Герцену при разлуке.
— На колени, — сказал он, — и поблагодарим за то, что мы все четверо вместе!
Герцен, Наташа, Огарев, Мария Львовна опустились на колени, обнялись. В неверном отсвете масляной лампады гостиная походила на масонскую ложу. Но коленопреклоненные люди давали не клятву, они обратились к распятию 'не с упреком, не с просьбой', а с гимном, с осанной…'. Позже Герцен сообщил Кетчеру: 'Ну, брат Кетчер, ежели б жизнь моя не имела никакой цели, кроме индивидуальной, знаешь ли, что бы я сделал 18 марта? Принял бы ложку синильной кислоты… Относительно к себе 'я все земное совершил!'. Только еще и оставалось мне после Наташи желать, и оно сбылось, и как сбылось, четырехдневное, светлое, ясное, святое свиданье!.. Что за дивный, что за высокий Огарев! И она не совсем такова, как ты говорил, по твоим рассказам я только знал, что она умна, а теперь я увидел в ней тьму сердца, душу, раскрытую симпатиям высоким и обширным. Она достойна его'.
Венчание дружбы и симпатии было верно относительно таких целостных натур, как Герцен, Огарев, Наташа. Но Мария Львовна была совершенно иным человеком. Женщина взбалмошная, пустая, кокетливая, без каких-либо умственных интересов, недаром Кетчер, ранее Герцена познакомившийся с ней, очень холодно отозвался о Марии Львовне. А потом, по свидетельству Татьяны Астраковой, которой Мария Львовна не понравилась с первой встречи, Кетчер заявлял: 'Я давно говорю — дрянь, а Ник — тряпка'.
Позже, когда Герцен получил возможность бывать в Москве, он уже иными глазами взглянул на 'богом избранную Марию', а затем и вовсе поссорился с ней.
'Лициний' и 'Вильям Пен' были Герценом забракованы. Но надолго, если не на всю литературную и публицистическую жизнь Искандера осталась тема двух миров. Старый гибнет, новый выходит из небытия. Потом эта тема в сотнях вариантов повторяется, варьируется в зависимости от быстро меняющихся фактов социальной и политической истории как Европы, так и России.
Во Владимире Герцен очень много и серьезно работает над 'Записками одного молодого человека' — этого ростка, из которого развернутся, распустятся 'Былое и думы'. 'Записки одного молодого человека' писались как бы в два приема. Первые разделы 'Записок' — это авторская переработка повести 'О себе'. 'Ребячество', 'Юность', 'Шиллеровский период' — эта часть очень лирична. Первый раздел кончается временем, непосредственно предшествующим поступлению в университет. 'Записки' резко отличаются своей художественной основой, языком от ранее написанных отдельных набросков. Они как бы делают заявку на будущий главенствующий в творчестве Герцена жанр — воспоминаний, автобиографии, наполненных невыдуманными фактами, подлинно существовавшими людьми, и эти факты, эти люди щедро озарены авторской фантазией, так ярко проступающей в 'Записках'.
Виссарион Белинский, говоря о мемуарах, замечал: 'Мемуары, если они мастерски написаны, составляют как бы последнюю грань в области романа, замыкая ее собою. Что же общего между вымыслами фантазии и строго историческим изображением того, что было на самом деле? Как что? — Художественность изложения! Недаром же историков называют художниками. Кажется, что бы делать