искусству (в смысле художества) там, где писатель связан источниками, фактами и должен только о том стараться, чтобы воспроизвести эти факты как можно вернее? Но в том-то и дело, что верное воспроизведение фактов невозможно при помощи одной эрудиции, а нужна еще фантазия. Исторические факты, содержащиеся в источниках, не более, как камни и кирпичи: только художник может воздвигнуть из этого материала изящное здание'. Художественное обобщение исторических фактов, портретов со временем обретет у Герцена такую силу, выразительность, глубину, какой не обладал ни один русский писатель его поры. 'Записки' — это подступ к тому, что станет главенствующим в художественном творчестве Герцена, это поиски реализма, но еще заметны остатки романтизма 30-х годов.
Вторая часть 'Записок', обычно называемая 'Малиновской', писалась позже, в 1840 — 1841 годах.
Во Владимире оборвался поток писем, самый обильный, самый бурный — к Наташе. Теперь этот поток разлился на множество более спокойных ручейков. Письма в Вятку, к Витбергу, Медведевой. Их немного, и они деловые. Пристроены дети Медведевой, Герцен устраивает и саму Прасковью Петровну, она станет воспитательницей в семье владимирского губернатора Куруты, Более оживленно журчит протока, ведущая в Москву, к Кетчеру. Это не просто излияния дружбы, но и профессиональный разговор начинающего литератора с литературным переводчиком. Разговор о прочитанном, о журналах. 'Что ты скажешь о редакции 'Отечественных записок', 1 № не дурен, особенно разбор Фауста…' Далее следует сжатый и очень выразительный обзор 'состояния французской литературы'. 'Во воем множестве выходящих книг ужасная пустота, я разлюбил даже Гюго, одна G. Sand растет талантом, взглядом, формой… Нынче нет таких огромных банков идей, как Гёте, Лейбниц, их разменяли на мелкое серебро и пустили по рукам…' Герцен все время взывает к Кетчеру — книг, книг, присылай как можно больше. 'Романы я на свой счет не принимаю, это для Наташи, а мне достань что-нибудь из гегелистов, да, ежели можно, исторических книг…' Это письмо от 7 февраля 1839 года. 28 февраля — 1 марта Герцен вновь пишет Кетчеру: 'Главное, о чем я прошу — это больше исторических и гегелевских…'
15 — 17 марта Герцен делится своими мыслями по прочтении пяти частей мемуаров Лафайета, 'Илиады' в переводе Н.И. Гнедича. 'Я читаю теперь с восторгом 'Илиаду' (Гнедича) — вот истинный сын природы, тут человек кажется во всей естественной наготе'. Помимо Кетчера, книги Герцену доставляют Астраковы. Он внимательно следит за русскими журналами: 'Наши журналы очень дурны, кроме 'Отечественных записок'. Что же вы плошаете в Москве?'
13 июня 1839 года у Герценов родился сын, нареченный в честь отца Александром. И сразу целый веер писем. Всем! Всем! Родился сын.
27 июня министр внутренних дел граф А.Г. Строганов в связи с ходатайством И.Э. Куруты обратился с донесением к графу А.X. Бенкендорфу о возможности полного прощения Герцена. А 16 июля Николай на представлении Бенкендорфа начертал: 'Согласен'.
28 июля Герцен узнает о том, что полицейский надзор над ним снят. И в тот же день отправляется в Москву. Сначала один. Затем возвратился во Владимир и в конце августа всей семьей укатил в первопрестольную.
Герцены приехали в Москву, но это не означало, что они окончательно распрощались с Владимиром. Просто прибыли на более или менее длительную побывку. Герцен рассчитывал, что они смогут прожить в отчем Доме во всяком случае до нового, 1840 года. Но в сенсоре во 'Владимирских губернских ведомостях' было официально объявлено, что титулярный советник Герцен определен 'чиновником особых поручений при господине владимирском гражданском губернаторе', а это означало, что не к Новому году, а уже в октябре нужно обязательно вернуться во Владимир. Но возвращаться не хотелось. Впрочем, первые впечатления от Москвы после пяти лет разлуки достаточно сумбурные. В письме Юлии Федоровне Куруте через три дня по приезде Герцен признается: 'Я еще не огляделся, еще не понимаю себя в Москве и потому ничего не могу сказать о себе, слишком много и чувств, и воспоминаний, и мыслей, и знакомых лиц, и знакомых улиц, и пыли, и колокольного звона, и новостей…' Недаром он говорил: 'Большие города — это большие поэмы, надобно вчитаться, чтоб постигнуть поэзию Данта, так и Москва — поэма немного водянистая, с большими маржами, с пробелами, но лишь только приживешься, поймешь поэму в 40 квадратных верст'. А пока Герцен недоволен Москвой, и его утешает встреча со старым домом: 'Одна из самых замечательных статей для меня был наш старый, забытый каменный дом. Я бродил по пустым комнатам его, и сердце билось: в этот дом я переехал ребенком (в 1824 г.) и прожил 9 лет. Тут родилась первая мысль, первый восторг, тут душа распустилась из почки, тут я был юн, неопытен, чист, свеж. Я всматривался в стены: черты карандашом остались, разные нарезки, как было 10 лет тому назад и будто я 1839 года тот юноша 1829 года?.. Примеривая прежние комнатки к душе, вижу, сколько душа переменилась, к лучшему ли? — может; к изящнейшему ли? — не знаю'.
10 сентября 1839 года Герцен присутствует на закладке храма Христа Спасителя. По его словам, это 'похороны Витберговой славы, колыбель известности Тона'. '..Шествие весьма было торжественно — духовенство, гвардия, посланники и тысячи народа на крышах, на заборах, в окнах…' Митрополит Филарет произнес речь. Герцен в письмах к Витбергу только упоминает о закладке храма и добавляет: 'В публике вас часто поминают, особенно теперь… и знаете ли, что большая часть за ваш проект — кроме аристократов. Есть даже громогласные партизаны, и в том числе архитектор Мирановский и др.'. Но Александр Иванович воздерживается от оценок проекта Тона. Еще раньше, посылая Витбергу из Владимира этот проект, Герцен, описывая храмовую архитектуру Владимира, скептически отзывается о проекте Тона: 'Здесь во Владимире есть древний собор, строенный при в[еликом] князе Всеволоде, он не велик, но масса его очень хороша, в нем есть что-то стройное, конченое, и, признаюсь, он для меня в 10 (раз) лучше Тонова'. И далее о том, что 'Тон не понял' созерцательной идеи Востока, а ей 'будущность большая'.
Эти месяцы до возвращения во Владимир пролетели бестолково. Витоерг из Вятки просил позаботиться о его сохранившемся имуществе, в чем Герцен не преуспел. В Москву приехала Медведева, Герцен, едва устроивший ее во Владимире, теперь хлопотал о ней в Москве. Но пока без особого успеха, так как Медведева хотела стать воспитательницей, хотела учить других, но для этого ей самой не хватало знаний. Виделся Герцен и с Жуковским, который сопровождал наследника на торжества в Москве. Но виделся как-то наспех, 'в шуме, в вихре, когда все в Москве торопилось, суетилось, и Василий Андреевич торопился, суетился'. Эта суета захватила и Герцена. Недаром Наталья Александровна жаловалась владимирским друзьям: 'Александра… почти вовсе не вижу'. Но тогда она и думать не могла, что для Герцена друзья, театры, знакомые плюс затворническая работа составляют смысл жизни. Семья, конечно, тоже, но и к жене он относился прежде всего как к другу, самому любимому, самому нежному члену кружка друзей.
Собственно, от старого круга друзей в Москве остались немногие. Огарев приехал в Москву позже Герцена, в середине сентября, и Герцен в письме Юлии Федоровне Куруте восторженно восклицает: 'Огарев здесь — Москва расцвела'. В Москве были Сатин и Кетчер. Но состоялись и новые знакомства, прежде всего с Виссарионом Григорьевичем Белинским.
Возможно, что Герцен и Белинский знали друг друга в годы учения в университете. Зато наверняка Герцен был знаком с его статьями — они печатались в 'Телескопе', в 'Московском наблюдателе', 'Молве'. Белинский и не в меньшей степени Герцен принадлежали к тому немногочисленному кругу 'отшельников мысли, схимников науки', которые в конце 30-х — начале 40-х годов ушли в теорию, пытаясь обрести какую-то одну, универсальную идею и с ее помощью объяснить буквально все: и жизнь и науку. 14 ноября 1839 года Герцен писал Огареву из Владимира: 'Ни я, ни ты, ни Сатин, ни Кетчер, ни Сазонов… не достигли совершеннолетия, мы вечно юные, не достигли того гармонического развития, тех верований и убеждений, в которых бы мы могли основаться на всю жизнь и которые бы осталось развивать, доказывать, проповедовать. Оттого-то все, что мы пишем (или почти все), неполно, неразвито, шатко, оттого и самые предначертания наши не сбываются, — как иначе может быть?.. Подумай об этом и пойдем в школьники опять, я учусь, учусь истории, буду изучать Гегеля… Пора наступить времени Науки в высшем смысле и действования практического'. Философию Гегеля изучал не только Герцен. Ее штудировал 'за свечкой' бедный студент, о ней спорили 'юноши и отроки'. И им померещилось, что мир не раздвоен, нет в нем ни зла, ни добра, и жизнь внутренняя — в единстве с жизнью внешней. Все, что живет, — это только 'проявление духа'. 'Дух есть абсолютное знание, абсолютная свобода, абсолютная любовь' — так заявил