Фейербаха. 'Мертвые души', изданные в Москве в мае 1842 года, были прочитаны тут же, в первые две ночи. Герцену не терпелось поделиться свежим, может быть, еще не окрепшим, не выкристаллизовавшимся первым впечатлением. Противоречивые мысли вызвала эта книга. 'Горький упрек современной Руси, но не безнадежный'. 'Сквозь туман нечистых, навозных испарений' Герцен увидел, почувствовал, что Гоголь все же верит в Русь, в ту 'удалую' и 'полную сил', которую Герцен по праздникам наблюдал из окна своего дома на берегах Волхова.
Герцен записал в дневнике 11 июня: 'Грустно в мире Чичикова, так, как грустно нам в самом деле, и там и тут одно утешение в вере и уповании на будущее…' И, словно вглядываясь в даль, он обращается к тому, кто ныне еще 'дитя', к своему народу. 'Взглянул бы на тебя, дитя, — юношею, но мне не дождаться, благословлю же тебя хоть из могилы'.
За Фейербаха Александр Иванович принялся сразу же, как только отбыл Огарев. 'Прочитав первые страницы, я вспрыгнул от радости. Долой маскарадное платье, прочь косноязычье и иносказания, мы свободные люди, а не рабы Ксанфа. Не нужно нам облекать истину в мифы!' Но не Фейербах указал Герцену новые пути в философии. Он только подтвердил те надежды, которые Герцен связывал с возможностью сколотить 'македонскую фалангу' интеллигенции, твердо стоящую на материалистических позициях, способную к действию, дабы изменить действительность. Нет никакой 'истинной религии', долой отвлеченности, и даже гегелевские. Пора сделать 'шаг в практические сферы'. Фейербах отбросил гегелевскую диалектику. Герцен, наоборот, увидел в ней 'алгебру революции' и с этих позиций критиковал ученых-метафизиков, а заодно и гегельянцев-формалистов, которые проповедовали 'примирение со всей темной стороной современной жизни'. Герцен считал, что наука, в том числе материалистический взгляд на мир, должны стать достоянием широких масс.
Это произойдет не скоро, очень не скоро. 'Пока — человек готов принять всякое звание, но к званию человека не привык'. А вот когда человечество, массы поймут, овладеют наукой, тогда-то прекратится и борьба в обществе. Не станет 'каст', присвоивших себе исключительное право на знание. 'Из врат храма науки человечество выйдет… на творческое создание веси божией'. 'Веси божией' — в иносказании Герцена не что иное, как социализм. Может быть, Огарев яснее выразил эту мысль в поэме 'Юмор':
'Если б понял'. Герцен-то понимал, что 'массами философия теперь принята быть не может'. Значит, 'македонская фаланга' должна сделать все, чтобы развивать эти массы. Просветительство Герцена здесь еще пересиливает трезвый вывод политика, революционера.
Отставка отставкой, но что в ней проку, если по-прежнему он пленник опостылевшего Новгорода. Из столицы до Герцена доходят слухи, что его прошению дан ход. И действительно, граф Бенкендорф 13 июня передал Николаю I просьбу Герцена разрешить ему 'пребывание в Москве или… свободный туда приезд по временам'. Но Николай был неумолим, 14 июня он поставил на прошении резолюцию 'Не заслуживает того'. Дубельт поспешил передать через Огарева, все эти дни хлопотавшего о друге, государеву волю. Но тот же Огарев сообщал Герцену, что Дубельт уверен в бесполезности хлопот перед царем, и советует Наталье Александровне обратиться к императрице. Это письмо привез 'гонец', к письму был приложен 'черновик' обращения. Как ни отвратительно все это выглядело, но иного выхода не было, и Наталья Александровна 'переписала, подписала' черновую, которая и была отправлена в Петербург с тем же 'гонцом' графу В.А. Соллогубу, взявшему на себя миссию передать письмо императрице.
В тот же день Герцен записал в дневнике: 'И все вместе оскорбительно до невероятной степени; достоинство моей человеческой личности, а вместе и всех личностей, замято в грязь этим бесправием'.
3 июля 1842 года царь наложил резолюцию на прошение Натальи Александровны: 'В Москве жить может, но сюда не приезжать и оставаться под надзором полиции'. Герцену разрешалось сопровождать больную жену.
12 июля 1842 года Герцены отбыли в Москву. 14 июля показались окраинные, пустынные в этот утренний час улицы Москвы. Наталья Александровна спала, притулившись в углу экипажа, а Герцен высунулся в окошко кареты чуть ли не по пояс. Он не мог, не хотел пропустить мига въезда в родной город. Въезжали со стороны Петербургского большака. Промелькнул знаменитый 'Яр', гулким эхом отозвались своды Триумфальной арки. А за пей и Тверская… и вот экипаж уже въезжает во двор дома в Малом Власьевском переулке.
Что тут поднялось! И слезы, и смех! Суетится дворня, обступили 'молодого' барина, и он никак не может пробиться к отцу, который стоит у входа и от слез ничего не видит.
Когда улеглась суета, неизбежная при всяком переезде, после первых дней, занятых домашним устройством, Герцен, не перестававший наблюдать за отцом, понял, что дни его сочтены: 'Отца я застал в разрушающемся состоянии'. Иван Алексеевич почти безвыходно сидел у себя, равнодушный ко всему окружающему. Его постоянным собеседником остался престарелый пес Роберт. Иногда Иван Алексеевич словно пробуждался, и в нем просыпался былой деспот. Чаще всего это происходило по вечерам, когда у Герценов собирались друзья. Не любил старый Яковлев приятелей сына и часто задерживал его у себя в комнатах в надежде, что гости разойдутся.
Гласный надзор с Герцена спят не был, и это тоже не способствовало доброму расположению духа. И все-таки Москва, друзья и… относительная свобода хотя бы от необходимости являться на службу. Все это коренным образом перестроило быт Герцена. В Петербурге, потом Новгороде он почти никогда по утрам не работал. Не стоило начинать, так как в девять нужно было быть в канцелярии. В Петербурге, и особенно в Новгороде, Герцен работал ночами. Он всю жизнь на удивление мало спал — четыре-пять часов в сутки, а бывало, и вовсе не ложился, но неизменно выглядел бодрым и был деятелен как обычно. В Москве привыкал работать по утрам, когда в доме тишина, никто и ничто не отвлекает. Вечера и ночи были отданы друзьям, театрам, отцу.
Кого же Герцен застал в Москве? Огарева не было, он подолгу жил за границей. Зато в Москве был Грановский, так живо напоминавший Герцену старого друга. 'И грусть, и свет его души', и 'женски-тихий, кроткий нрав' — он буквально во всем походил на Ника. Отсутствие Огарева Герцен чувствовал очень ощутимо. Кроме Кетчера, люди, в круг которых вошел Александр Иванович, были для него людьми новыми, едва знакомыми или знакомыми по переписке. Естественно, что Грановский, так напомнивший Огарева, прежде всего привлек привязанности Герцена. И если судить по записке, отправленной Герценом через примерно месяц после возвращения в Москву, то они с Грановским были уже на 'ты'. 'Что с тобой, и где ты цветешь (классически), и где носишь грустную душу (романтически)?' Для круга Герцена и Грановского такой быстрый переход к интимному 'ты' знаменателен. С 1839 года и по конец жизни Тимофей Николаевич Грановский преподает историю в Московском университете. Герцен высоко оценивает научную и общественную деятельность Грановского. Ему вторит и Чернышевский: 'Его высокий ум, обширные и глубокие познания, удивительная привлекательность характера сделали его центром и душою нашего литературного кружка. Все замечательные ученые и писатели нашего времени были или друзьями, или последователями его. Влияние Грановского на литературу в этом отношении было огромно'. По своим