общественным убеждениям Грановский был просветителем, умеренным либералом, отличавшимся, по словам Герцена, 'нелюбовью к крайностям'. Историк, он понимал обреченность крепостного права, считал его пережитком феодализма, тогда как человечество уже вступило в иной период, который он определял как 'свободное развитие', то есть капитализм. Политические свободы буржуазного общества Грановский принял за отсутствие эксплуатации в этом обществе, а классовые противоречия посчитал за 'случайные' недоразумения.
Иван Иванович Панаев набросал портрет Грановского в своих 'Литературных воспоминаниях': 'Черты лица его были крупны и неправильны: нос и губы толстые — лицо это не имело той вульгарной, внешней красоты, которая поражает с первого раза; но его большие, глубокие, темные глаза с меланхолическим оттенком, с надвинутыми густыми и широкими бровями, его открытый лоб, почти черные волосы, зачесанные назад и доходившие до плеч, его грустная, добродушная, кроткая улыбка — все это вместе поражало той внутренней красотой, в которую чем более вглядываешься, тем более она кажется привлекательною'.
Сближение Герцена с Грановским неизбежно влекло за собой и более тесное общение Александра Ивановича с друзьями и единомышленниками Грановского, и прежде всего с Евгением Федоровичем Коршем. Все современники отмечают, что Евгений Корш не обладал какими-то выдающимися талантами, но был 'одним из самых приятных собеседников кружка'. 'Своим неглубоким, хотя метким умом, быстро подмечал смешные стороны всех друзей, даже не исключая Грановского и Искандера, и очень едко острил над всем, еще пришпиливая, по чьему-то удачному выражению, свои остроты заиканьем, которое придавало большую оригинальность его разговору, его замечаниям и шуточкам', — вспоминает Панаев. В ту пору, когда с ним познакомился Герцен, Корш состоял редактором 'Московских ведомостей'. В кружок, в котором все более и более видную роль стал занимать Герцен, входили молодые профессора университета. Профессор права Петр Григорьевич Редкий к профессорской деятельности готовился в Берлине, слушал Гегеля, Савиньи, Эйхгорна. В Московском университете Редкий читал философию права и государства, причем излагал их в духе гегелевского учения. В 1841 году, незадолго до возвращения из новгородской ссылки Герцена, Редкий стал издавать 'Юридические записки', а несколько позже — 'Библиотеку для воспитания'.
Среди тех, кто окружал Герцена, был и Михаил Никифорович Катков. Сын мелкого чиновника, на шесть лет моложе Герцена, он в 1838 году окончил университет по словесному отделению. В университетские годы сошелся со Станкевичем, Белинским, Бакуниным. В 1840 году Катков побывал в Берлине, два семестра слушал лекции Шеллинга. В 1842 году Катков, вернувшись из-за границы, всячески старается устроиться на государственную службу. 'Максимум моей амбиции, — пишет он Краевскому, — попасть к какому-нибудь тузу или тузику в особые поручения'. Именно присутствие таких людей, как Катков, на собраниях кружка, который вскоре стали именовать 'герценовским', и предвещало кружку недолгую жизнь.
Когда Иван Алексеевич и вовсе перестал выходить из своих комнат, Герцен начал созывать друзей к себе. 'Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний; каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни в одной области ведения, ни в одной литературе, ни в одном искусстве не было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не было бы тотчас сообщено всем'. Здесь и шутка, и вино, но главное состояло в том, что все были 'сильно заняты, все работали и трудились, кто — занимая кафедры в университете, кто — участвуя в обозрениях и журналах, кто — изучая русскую историю; к этому времени относятся начала всего сделанного потом'.
Москва закружила Герцена. Он словно наверстывал время, упущенное в Новгороде. И снова Наталья Александровна грустно отмечает, что Герцен только мелькает дома. В понедельник он у Чаадаева, в пятницу у Свербеева, в воскресенье у Елагиной. Один из первых визитов, который Герцен нанес, возвратившись в Москву, — это был визит к Чаадаеву во флигелек дома на Старо-Басманной улице.
Герцену не понадобилось много времени для того, чтобы уяснить существо 'домашних споров', все ожесточеннее и ожесточеннее разгоравшихся при встречах тех, кого именовали славянами, и тех, кто числился в западниках. Но. в этих спорах Герцен уловил одно общее начало — Чаадаев. Если до знакомства с Чаадаевым Герцен мог судить о его философских взглядах только на основании известного письма, то теперь он убедился, что философские и социальные идеи мыслителя были значительно шире. И Чаадаев их не скрывал. Напротив того, он щедро ими делился со всеми, кто готов был его слушать.
Чаадаев — человек глубоко религиозный, но главным в его религиозных построениях был поиск смысла исторических процессов. Он пытался вывести законы человеческого движения к социальной справедливости. Таким образом для Герцена постепенно обрисовывалась огромная фигура мыслителя- антикрепостника, человека, так же, как и он, Герцен, настойчиво ищущего ту теорию, которая укажет человечеству путь к достижению идеала на земле.
Беседы с Чаадаевым нашли свое отражение и в дневнике Герцена. Причем Герцен понял, что католицизм Чаадаева — одно из выражений его социально-политических воззрений.
Герцен причислял Чаадаева к западникам, славянофилы считали его своим единомышленником. Нельзя безоговорочно причислять Чаадаева к тому или иному стану. Если он западник, то трудно тогда объяснить общие идеи, которые роднили его со славянофилами. И прежде всего очень важное и для Чаадаева и для славян признание роли религиозных верований, роли церкви в истории народов. Он так же, как и славянофилы, говорит о значительных различиях исторических начал Европы и России. Наконец, Чаадаев считает, что раз русский народ всегда 'покорен воле провидения', то он непременно окажет влияние на социальное переустройство будущего людей. Но в то же время Чаадаев говорит о торжестве западной цивилизации на Руси, у него причудливо сопрягается мысль о европейском прогрессе и своего рода крестьянском социализме. В письмах декабристу А.И. Тургеневу Чаадаев так объяснил свое понимание проблемы Россия — Европа: 'Вы знаете, что я держусь того взгляда, что Россия призвана к необъятному умственному делу: ее задача дать в свое время разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе'. В блестяще написанной 'Апологии сумасшедшего' Чаадаев выступает как русский патриот. Он отвечает тем лжепатриотам, великосветские чувства которых были шокированы 'Философическим письмом'. 'Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа… Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны родине истиной. Я люблю мое Отечество, как Петр Великий научил меня любить его. Мне чужд, признаюсь, этот блаженный патриотизм, этот патриотизм лени, который приспособляется все видеть в розовом свете и носится со своими иллюзиями, и которым, к сожалению, страдают теперь у нас многие дельные умы'. И не случайно потом, в 1861 году, в разгар революционного кризиса, Н.Г. Чернышевский старался опубликовать 'Апологию' Чаадаева.
Герцен, бывая у Чаадаева, первое время удивлялся, почему по понедельникам у дома на Старо- Басманной полно всевозможных экипажей, многие с ливрейными лакеями на запятках. Зачем в его скромном кабинете толнились эти 'тузы' Английского клуба, эти 'патриции Тверского бульвара', модные дамы? Генералы, 'не понимающие ничего штатского, считали себя обязанными явиться к старику, неловко прикинуться образованными людьми и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь слово Чаадаева, сказанное на их же счет…'. Встречал Герцен 'в келье угрюмого мыслителя' и 'дикого Американца Толстого и дикого генерал-адъютанта Шипова, уничтожавшего просвещение в Польше'. Зачем они здесь? Ведь знакомство с Чаадаевым, посещение его только компрометирует гостей в глазах полиции. И разве Чаадаев делает уступки представителям света? Нет, он всегда от них на расстоянии, всегда насмешлив, язвительно снисходителен, никогда не смешивается с этой 'мишурной знатью'. И Герцен сделал безошибочный вывод — 'мысль стала мощью, имела свое почетное место, вопреки высочайшему повелению. Насколько власть 'безумного' ротмистра Чаадаева была признана, настолько 'безумная' власть Николая Павловича была уменьшена'.
Позже Герцен предпочитал посещать Чаадаева в иные дни.
Еще будучи в Новгороде, Герцен в 1842 году пишет фельетон 'Москва и Петербург'. Тема эта в начале 40-х годов была достаточно злободневной. Сопоставляя две русские столицы, их внешний облик и нравы, помыслы их жителей и их дела, Герцен в острофельетонной форме как бы прослеживает пути и