абстрактный объект, совершивший нарушение общественной морали?
— Судят его.
— Его личность, его индивидуальность? Так?
— Совершенно верно. Иногда, Кузьма Степанович, характеристика с работы значит больше, нежели все предварительное следствие.
— Разве это не разновидность хорошего настроения судьи? Но я не об этом... Когда совершено преступление — тут все ясно. Статья на стол, и ваших нету. Но если нарушена формальность, причем во благо?!
Белоконь долго смотрел на Чернухо, потом налил себе в рюмку коньяку, обвел всех взглядом, снова посмотрел на Чернухо.
— Вы это серьезно? Спрашиваете серьезно?
— Конечно!
— У вас обывательские представления о законе, гражданин Чернухо. Один нарушил формальность во благо и по наивности. Другой, увидев, что нарушить можно, сделал это продуманно и далеко не бескорыстно. Где граница? Граница проходит через закон. Нет у нас такого закона, который запрещал бы благо сделать. Сделай, но по закону.
— Уточняю, — проговорил Чернухо.
— Подождите уточнять. Я понял скрытый смысл вашего вопроса. Мол, судят не только преступников, но и несчастных людей, которым деваться некуда! Да, тай бывает. И я сам в меру своих возможностей способствую этому. Всеми силами. Понимаете? Возьмем крайний случай и для ясности обнажим его, уберем детали. Старушку выселили вместе со всеми ее тощими узлами из квартиры сына, куда он ее пытался прописать. Справедливо ли это с точки зрения высшей гуманности? Не знаю. В отличие от некоторых, я о возвышенном стараюсь не говорить. Справедливо ли это с точки зрения закона? Да. Есть закон, запрещающий проживание на одной площади безграничного количества людей. Особенно, если этим людям есть где жить, не нарушая закона. И я выселяю старушку, не видя ее слез, не видя отчаяния сына, не слушая проклятий соседей. И этим самым я пропагандирую закон. Я говорю им всем — закон есть закон.
— Ане добиваетесь ли вы обратного результата? — тихо спросил Панюшкин.
— Нет. Потому что людей, так или иначе связанных с этой историей, заинтересованных или просто наслышанных о ней, я вооружаю на всю жизнь. Я им даю зубы, я им даю клыки, чтобы они рвали всех, кто посмеет после этого нарушить закон. Выселением старушки они, как знаменем, будут размахивать над головой всю жизнь, требуя самой строгой законности! Они как бы говорят сами себе — старуху выселять по закону можно?! Так будьте добры и остальные статьи соблюдать! Вот чего я добиваюсь. И у меня нет другого способа утверждать законность. — Белоконь встал из-за стола, побежал в угол комнаты, вернулся, выпил рюмку, которую сам себе только что налил, снова обежал вокруг стола и остановился перед Чернухо. — Старушку можно было бы оставить. Никому греха от этого нет. Но это было бы нарушением. И все, знавшие об этой истории, сказали бы себе — закон нарушить можно, если не очень, если с согласия, если во благо... И так далее. А эта точка зрения — самая опасная и, к сожалению, очень распространенная.
— Ну хорошо, — сказал Панюшкин неожиданно четко, почти звеняще, — это мы выяснили. Старушку можно было бы и оставить. А как вы решили поступить со стариком?
Ответить никто не успел — вдруг безудержно залился смехом Тюляфтин. Он хохотал счастливо и пьяно, из его глаз катились слезы, сияв очки, он начал протирать их уголком скатерти.
— Это же надо... старуху, говорит, оставить... старушку можно... а как со стариком... в самом деле... что нам делать со стариком... со старушкой ясно... бог с ней, со старушкой, а вот старик... на повестке дня...
И тут Опульский, словно бы удивляясь самому себе, медленно приподнялся со стула, перегнулся через стол и так же замедленно, отведя руку в сторону, влепил Тюляфтину звонкую пощечину.
— Простите, — мгновенно протрезвел Тюляфтин. — По какому такому праву?
Белоконь доверительно положил ему руку на плечо.
— Есть, — сказал он негромко. — Есть такое право. Это я вам как юрист говорю.
— В самом деле? — У Тюляфтина, наверно, никогда в жизни уже не будет таких больших и удивленных глаз.
— Заверяю вас, — негромко продолжал Белоконь. — Есть такой закон.
— Забавно... Никогда бы не подумал... Это потрясающе. И он действителен на всей территории страны?
— И даже за ее пределами.
— А, понимаю... Это то самое соглашение... Я его так и не прочитал.
— Напрасно, — сказал Белоконь. — Вам обязательно надо его прочесть.
— Думаю, вы не сочтете меня назойливым, — в наступившей тишине проговорил Панюшкин, — если я предложу выпить за откровенность.
— Отказываться от такого тоста — слишком рискованно, — сказал Званцев, — открывая бутылку женьшеневой водки. — Присоединяюсь.
— Ха! — воскликнул Чернухо. — Он присоединяется. Скажите, пожалуйста, какой отчаянный. Ты вот попробуй не присоединись! Ты попробуй!
— Не хочу, — серьезно ответил Званцев. Желание шутить и относиться ко всему легко и беззаботно как-то сразу пропало, и это почувствовали все.
— А теперь, когда все выпили за откровенность, скажите мне, будьте добры, какой вывод вы повезете завтра на самолете? — Панюшкин был бледен, совершенно трезв, и выражение его лица было скорбным, но не несчастным, не просящим. — Полагаю, — продолжал он, — я заслужил, чтобы со мной разговаривали честно, прямо, без канцелярских хитростей и чиновничьих недомолвок.
— Да, Николаша, за такой стол ты можешь требовать что угодно! — Чернухо сделал отчаянную попытку свести разговор к шутке. Но Панюшкин спокойно и твердо прервал его:
— Я не мешал вам работать, не строил козней и надеюсь на такое же отношение к себе. Олег Ильич! Вам слово.
— Может быть, об этом лучше поговорить завтра, — растерялся Мезенов. — Сегодня, здесь... как-то вроде не очень кстати?
— Нет, здесь, сейчас очень кстати, — быстро сказал Панюшкин, налегая на 'о', положив кулаки по обе стороны своей тарелки. — Прошу! А завтра мы поговорим о деталях. Если в этом будет надобность.
— Хорошо, — тяжело вздохнул Мезенов. — Пусть будет по-вашему. Возможно, так даже лучше.
— Собственно, о выводах я догадываюсь, — сказал Панюшкин. — Поэтому вы не думайте, пожалуйста, что открываете мне служебную тайну. О выводах нетрудно догадаться даже сейчас, по выражению ваших лиц, по тому, как неохотно вы согласились огорчить меня в столь неслужебной обстановке, — он жестко усмехнулся. — Но догадки — это несерьезно. Я не хочу работать с догадками.
— Работать? — переспросил Опульский.
— Да. Работать. Я не хочу, чтобы мои дальнейшие действия, мысли, выводы, размышления, что еще... моя оборона, скажем так, основывались бы на догадках.
Я хочу работать наверняка.
— Хорошо, — повторил Мезенов. — Так вот вывод... Вкратце он звучит примерно так... Вы простите меня, Николай Петрович, — Мезенов в эту минуту совсем не был похож на уверенного в себе секретаря райкома — за столом сидел растерянный, хмельной и взъерошенный мальчишка с торчащим кадыком, худенькой шеей, неважно подстриженный, со сбившимся в сторону галстуком. — Вы простите меня, думаю, что будет лучше, если я скажу протокольными фразами, поскольку мое личное к вам отношение может не совпадать с выводами всей Комиссии.
— Да, конечно. Говорите. И у нас еще останется водка и останутся силы, чтобы скрасить то впечатление, которое вы произведете своими жестокими словами, — Панюшкин еще находил в себе силы подбадривать Мезенова.
— И еще одно, Николай Петрович... Мне хотелось бы думать, что вы понимаете и мое положение как руководителя, и самой Комиссии... Мы выполняли задание, довольно неприятное для всех нас, но...