нокдаун. Я ожидал потока укоров и нравоучений, а он… И мне легче стало. А вдруг взять да вывести взвод в передовые, а потом рапорт: прошу уволить, не могу служить — не мое призвание. Должны отпустить, время такое. XX съезд установил же: фатальной неизбежности войны нет. Сокращение армии на миллион двести тысяч подтверждает это. Зачем же держать тех, кто служить не желает?
Идея что надо. Взяться, что ли? Неужели у меня со взводом ничего не выйдет? Да, сделаешь что- нибудь путное с такими, как Сутормин. У него что ни день, то новые фокусы. Ему забава, а тебе ОВ[6].
Перевели бы куда-нибудь…»
Дальше Перначев читать не стал. Вторично попавшееся на глаза упоминание о Сутормине вдруг перехватило течение мыслей, повернуло к событию, о котором Перначев тщетно пытался не думать. И внезапно сам собой возник ответ на тревоживший его вопрос: это же он, Сутормин, виновник происшедшего! Он выстрелил в Ващенко…
И Хабаров виноват. В том, что не захотел отпустить Перначева. Если бы Василий настоял на своем и ушел из армии, ничего бы этого не случилось. Ничего!.. Только поздно уже… Что теперь будет?
И хотя прямую вину за происшествие Перначев свалил на Сутормина, а косвенную — на Хабарова, облегчения он не почувствовал. Почему-то стало душно. Перначев расстегнул ворот гимнастерки, вложил дневник в сумку и побрел к реке.
3
Хабаров тяжело ступал по раскисшей тропинке, петлявшей по «лесному табору». У домика командира полка он заметил красноватое мигание папиросы. «Наверное, Шляхтин», — решил Владимир. И оттого, что полковник не спал, а тоже, видать, думал о случившемся, Владимира вдруг потянуло к командиру. Сесть бы рядом, забыв про обиды и неприязнь, и по-мужски посочувствовать друг другу: ведь им обоим, Владимир понимал это, тяжело в одиночестве переносить несчастье. Но желание так же мгновенно исчезло, как появилось. Победила усталость, та отупляющая усталость, когда трудно не только лишнее движение сделать, но и думать. Вот когда дало себя знать напряжение последних дней, в течение которых Хабаров готовил батальон к ночным учениям. Он так много возлагал на них: учения должны были знаменовать собой итог пятимесячной работы Хабарова в новой должности.
Надежды не оправдались…
Дорога домой показалась слишком длинной. Наконец Владимир добрел до своего жилища, открыл дверь, пошарил по стене рукой и щелкнул выключателем. Яркий свет не прикрытой абажуром лампочки заставил его зажмуриться. Владимир постоял так некоторое время, потом снял снаряжение, устало опустился на табурет и с трудом стянул сапоги. В домашних тапочках прошел к кровати, сел, закурил и отсутствующим взглядом обвел комнату. Хотя Лида с детьми уехала всего день назад, в комнате уже чувствовался холостяцкий беспорядок: кровать была заправлена кое-как, на столе в тарелке черствели ломти хлеба и сох кусочек колбасы, по которому лениво ползла потревоженная светом муха; на спинке старого венского стула висели детские трусики — это Маринка умудрилась плюхнуться в таз с водой за пять минут до отъезда. Лида повесила трусики на стул и попросила Владимира убрать их, как только они высохнут. Но Владимир в горячке подготовки к учению забыл. Подойти и снять трусики сейчас у него не было сил. «Хорошо, что Лида уехала, — подумал он, выключив свет. — Хорошо, что уехала…»
Ее отъезд был столь же неожидан, как и все, что произошло после. Из Загорска пришла телеграмма:
«Мама тяжело больна».
Разволновавшаяся Лида тотчас стала собираться в дорогу. Владимир начал было ее отговаривать, советовал сначала все выяснить, но Лида была в таком состоянии, когда рассудок уступает чувствам. «А вдруг мама умрет?» — твердила она. Владимир не смог ее разубедить и теперь не жалел об этом: неизвестно, как сказалось бы сегодняшнее происшествие на впечатлительной натуре Лидии. Она всегда близко к сердцу принимала служебные неурядицы мужа.
Несмотря на смертельную усталость, Владимир заснуть не мог. Звенящая тишью темнота давила и угнетала. Голову сверлила мысль: как это могло произойти? Случайность или результат какой-то его, командира батальона, недоработки? Помог бы кто-нибудь разобраться!
Владимиру вспомнилось, как еще зимой, после первых трений со Шляхтиным, он пошел к секретарю партийного бюро Карасеву. Хотел поговорить по душам, найти поддержку. Но увы… С того дня в партийное бюро Владимир больше не заявлялся, и когда Карасев заговаривал с ним, спрашивая о жизни, о делах, отвечал сухо, односложно.
«Самое верное дело — собственным умом дойти до всего. Завтра, на свежую голову, — сказал себе Владимир. — А сейчас спать». Но сон не шел. Владимир начал медленно считать до ста. Сон по-прежнему не шел. Где-то противно заскулил щенок. «У зама по тылу, — узнал Владимир. — Зачем они держат эту паршивую собачонку?.. Восемьдесят семь, восемьдесят восемь, восемьдесят девять, восемьдесят… Девяносто! Художественный вой собаки. Какая чушь!.. Шестьдесят один, шестьдесят два… Каково его состояние? Выживет? Я почти ничего не знаю об этом человеке. Ефрейтор Ващенко. И все. А кто он? Откуда? Да не все ли равно! Он — человек. Он — человек… Жертвы на войне неизбежны, к ним привыкают. Нелепая смерть в мирное время потрясает. Лучше не думать об этом. Надо уснуть. Голова должна быть свежей. Завтра… Сто, девяносто девять, девяносто восемь, девяносто семь… Кто говорил, будто счет вызывает сон?»
Владимир сбивается со счета и снова начинает думать о происшествии. Картины, внешне как будто не связанные одна с другой, возникают словно в бреду.
«Все шло так хорошо! Оставалось отразить контратаку. И на тебе… Когда это случилось? Когда взвод Перначева разворачивался фронтом направо? Потеряли равнение? Но куда смотрел Перначев? Перначев… Зря я не согласился — уволился бы он еще зимой. Поздно ворошить старое… Хорошо ли они изучили инструкцию по мерам безопасности? Или положились на авось? Кавацук, видать, тоже не проверил, а я не спросил… До чего ж мы еще беспечны! А Сутормин… В своего друга. Твердит: поскользнулся, сам не знает, как выстрелил. А куда же, черт подери, направил автомат? Или размахивал им, как дубинкой?
Как болит голова… Хватит думать! Надо спать. Спать. Спать. Спать. Один, два, три четыре… пятнадцать… Ни черта счет не помогает! И снотворного нет. А что принимают в качестве снотворного? Надо бы иметь…» Владимир с ожесточением повернулся на другой бок, так что жалобно скрипнула сетка кровати. Однако и новое положение облегчения не принесло.
И он не выдержал душной темноты и ноющей боли в сердце. Поднялся с постели, забыв про тапочки, босиком, на цыпочках, прошел к двери и включил свет. И опять увидел Маринкины трусики на спинке стула и все ту же проклятую жирную муху на колбасе. Владимир убрал трусики, накрыл салфеткой пищу, взялся было наводить в комнате порядок, но, передумав, быстро оделся и вышел на улицу.
Ночь встретила его успокоительной прохладой. Он постоял немного, пока не свыкся с темнотой, и пошел к реке. По ту сторону ее, опустив к воде косое плечо, чернело лесистое взгорье. Над взгорьем разметались звезды, среди них резко выделялась одна — огромная, немигающая, словно она только что открыла Землю. Другая такая звезда уютно покоилась на мерцающем глянце воды. Вдруг эта вторая разлетелась вдребезги, словно упавшая с елки стеклярусная игрушка, и почти одновременно послышался всплеск. Кто знает, быть может, рыба хотела проглотить звезду? По воде пошли золоченые круги, потом все успокоилось, и снова стало две звезды — одна на небе, другая на воде.
Владимир смотрел вдаль. Но случайно глянув вниз, увидел человека, неподвижно сидевшего у самой воды. Владимир вздрогнул. Сначала подумал: рыбак. Но рыба в такое время уже не клюет. Кто же это мог быть? Спустился к неизвестному. Тот встревоженно вскинул голову, и у Владимира вырвалось:
— Перначев? Вы тут зачем?