Спор входит в свою самую напряженную фазу. Кольвиц не умеет лгать и спрашивает себя обнаженно-откровенно:
«Имею я право изобразить прощание рабочих с Либкнехтом без того, чтобы при этом политически следовать Либкнехту?»
Долгое раздумье, и в дневнике появляется второй вопрос, который выдает всю силу сомнений, обуревающих Кольвиц, не дающих ей покоя. Она спрашивает: «Или нет?»
Искусство Кольвиц и ее поступки гораздо яснее ответят на этот вопрос, чем она сама.
Вскоре после гибели Либкнехта, в марте 1919 года, зверски замучен в Моабитской тюрьме Лео Иогихес, который был одним из руководителей немецкой компартии. Кольвиц рисовала убитого революционера в трудные дни разгула эбертовского террора. Уже этот факт был знаком ее высокого гражданского мужества. Она не скрывала симпатии к коммунистам и оставляла в наследство поколениям свои рисунки с них.
«Или нет?» — спрашивает себя художница, создавая один из революционных листов, посвященных памяти К. Либкнехта. В гравюре на дереве не только изображена скорбь одиночек. Прощаться со своим вождем пришел весь народ. Лица заполняют весь лист до самого края.
В ритме фигур возникает как бы медленное движение проходящих мимо демонстрантов. Склонившись на руку, рыдает рабочий. Другой положил на грудь Либкнехта свою огрубевшую ладонь. За ним, сдерживая рыдание, склонился следующий. Наклоненные плечи, опущенные головы. А за первым рядом стоит толпа, многоликая и грозная.
Вглядитесь в эти лица. Один недоумевает, другой размышляет, третий застыл в горе, четвертого печаль сломила. Глаза пятого с недоброй ненавистью смотрят на мир. Женщина наклонила к Либкнехту маленького ребенка. Пусть смотрит, видит, помнит.
Свою гравюру Кольвиц назвала «Живые мертвому, воспоминание о 15 января 1919 года».
Перефразируя стихотворение Фрейлиграта, любимое с юности, Кольвиц высказала свое отношение к происшедшим событиям. Она тем самым ответила и на вопрос, можно ли нарисовать прощание с Либкнехтом, не разделяя его политических взглядов. Как художник, она была с ним в скорбный час его гибели, она жила его идеями, когда создала свой изумительный реквием вождю революции.
Холодный и голодный Берлин жил в тревоге и бедствиях. Оглядываясь на происшедшее, Кольвиц все также терпеливо пытается оценить обстановку и определить свою точку зрения. Она пишет Беате Бонус о своих горестных выводах:
«Пожалуй, наступило разочарование. После огромной тяжести военных лет, после полного крушения старого, теперь, когда Германия стояла раздетая, новая, еще совершенно не сформировавшаяся и не определившаяся, ожидали всего. Самого невероятного. Совершенно нового. Люди жаждали правды, братства, мудрости. Это были дни революции. То, во что это вылилось, получило немного другое лицо, чем мечталось.
Ребенок не стал вундеркиндом, он что-то слишком похож на своих родителей…
…В сравнении с тем, чего ожидают, то, что дала социал-демократия, убого.
И вот приходит коммунизм, в котором, бесспорно, есть идея, и увлекает за собой людей именно благодаря этой идее… Мне ужасно трудно определить мою позицию. Выбрала я социалистическое большинство, но все же я хотела бы, чтобы правительство дало бы больше».
Она продолжает разбираться в своих мыслях:
«Стыжусь того, что я все еще не вступила в партию, и почти догадываюсь, что единственное основание для этого — малодушие. Собственно, я вовсе никакой не революционер, а эволюцнонер. Так как меня ценят как художницу пролетариата и революции и меня все больше подталкивают к этой роли, то и стыжусь я не играть дальше этой роли. Я была революционеркой. Мои детские и юношеские мечты были революция и баррикады.
Если бы я была сейчас молода, я, конечно, была бы коммунисткой. Меня и сейчас что-то влечет в эту сторону, но мне больше пятидесяти лет, я пережила войну, смерть Петера и тысяч других молодых, я ужасаюсь и потрясена той ненавистью, которая есть на свете, я стремлюсь к социализму, который позволит людям жить».
Так рассуждает Кольвиц, когда она наедине с самой собой, со своим письменным столом, освещенным мягким светом лампы.
Эти колебания, вероятно, происходили не без влияния брата Конрада Шмидта, который к тому времени отошел от марксизма и стал одним из теоретиков ревизионизма.
Наступает утро, и к ней стучатся люди, которые ждут от ее искусства активного вмешательства в жизнь, приходят те, которые считают ее своим знаменосцем.
И, вспоминая о своих сомнениях, она говорит сыну Гансу, что теперь уже нет «прежней ненавидящей и борющейся Кэте Кольвиц». В порыве исступленного следования правде Кольвиц слегка преувеличивает. Молодые люди не напрасно видели в ней своего знаменосца. Одним из таких, верящих в нее, был молодой художник Отто Нагель. Кольвиц захотела с ним познакомиться, увидев его рисунки в 1919 году на выставке, организованной Советом рабочих по делам искусств. С тех пор знакомство переросло в тесную дружбу двух семей.
Та самая Кэте Кольвиц, которая уже, казалось, отстранилась от борьбы, предоставила в распоряжение этого совета доску гравюры памяти Карла Либкнехта. Многие сотни оттисков были напечатаны с этой доски и распроданы. Деньги потом шли в помощь искусству, служащему интересам немецких рабочих.
Та самая Кэте Кольвиц, которая хотела тишины и покоя, стала самой яростной защитницей мира и противницей войны. Именно в эти годы мучительных раздумий над своими политическими взглядами она создала наиболее сильные антивоенные плакаты.
В трудные для молодой Советской республики времена Кэте Кольвиц входила в Международный комитет рабочей помощи и поддерживала своим искусством любимую ею Россию.
Нет, молодые люди не напрасно видели в ней своего знаменосца. Какие-то временные сомнения обуревали Кэте Кольвиц только потому, что на ее родине революция была трагически подавлена. Она не могла отстраниться от несчастий, перенесенных ее народом, но с большой надеждой приглядывалась к тому новому, что поднималось в Республике Советов.
Весь жар сердца, всю зрелость таланта Кэте Кольвиц отдает теперь борьбе с угрозами новой войны. Это была борьба средствами искусства, это была цель, которую она перед собой поставила.
Проклятие войне
Из месяца в месяц только поиски. Найденное — это прошлое, новое маячит где-то неясно вдали.
В мастерской — медные доски с неоконченными офортами, литографские камни, с которых уже давно не снимались оттиски. Застой, мучительный и трагичный. «Тогда я иногда думала, что сойду с ума».
Война ворвалась в жизнь глыбами горя. Гибель сына. Выплаканные глаза и твердое убеждение, что она обязана рассказать людям о войне. Спасение в скульптуре. Но путь медленный, как она говорит, «черепаший».
Оглядываясь назад, Кольвиц подсчитала — почти восемь лет отняло это критическое время, когда «в недолгие годы мучений — маленькие оазисы радости и удачи».
Иногда малодушно хотелось сдаться, без иллюзий вернуться к уже достигнутому и тихо работать. Мешали вера в себя, в свое предназначение.
Именно потому она испытывала особое чувство ответственности за каждый образ, вышедший из ее мастерской в большой мир.
Поэтому-то она и. не могла позволить себе роскошь повториться и до глубокой старости оставалась в