– Подожди, Родион, – оборвал Захар, – давай серьезно. Давай вспомним, кто был в конторе… Ты сидел, акт писал, я что-то только двоих и помню: счетовода и Поливанова.
– Ну как же! Ты был, я был, Юрка Левша, сторож, как его там… дед Михей, еще человек десять мужиков под окнами бродило… Бригадиры – второй и первой. А баб любопытных сколько мимо шмыгало? Видишь, с размаху не укажешь.
– Все вроде бы свои, – обронил Захар, осторожно стряхивая пепел в плоскую пепельницу.
– Кроме меня, – засмеялся Анисимов, словно поддразнивая Захара. – Вы здесь все свои, грибы из одного куста, но ты же на меня не подумаешь?
– А почему бы и не подумать? – озлился Захар от тона превосходства и скрытой, почти неуловимой издевки; Захар уловил ответный явный интерес в глазах Анисимова.
– Ого, – сказал Анисимов. – Раньше за такие слова просто в морду рукояткой браунинга били, а теперь ведь не ударишь, – в его голосе Захару послышалось сожаление. – Не те времена.
– Ну ладно, братец Родион, не смейся над чужой сестрицей, своя в девицах.
– А я, Захар, и не смеюсь, зря ты. Все мы, разумеется, не белые голуби. В человеке, Захар, много от зверя осталось, полыхают в нем подчас протуберанцы доисторических времен. Поймешь это, к человеку добрее относиться станешь. – Анисимов замолчал, тщательно свертывая новую козью ножку.
– Валяй дальше, Родион, просвещай темноту, что же ты замолчал? – опять подзадорил Анисимова Захар.
– Значит, просвещай, говоришь?
– Я же тебе сказал – валяй… Сейчас недошурупили, разберемся, час выйдет. Я тебе, Родион, как на духу скажу, – качнулся к нему Захар ближе. – Мерещится мне, что в этом деле, – Захар коснулся пальцами шва у себя на голове, близко и доверительно глянул Анисимову в глаза, – не обошлось, Родион, без своих. Вот увидишь, – внезапно оборвал он себя, крепко переплетая и стискивая пальцы.
Анисимов задумался, глубоко затянулся из козьей ножки, бумага, обугливаясь по краям, затрещала.
– Да, проморгали Макашина мы с тобой, больше никто. Поосторожнее впредь нужно быть. Никто не виноват, сами недосмотрели, прохлопали. Ты здесь каждого знаешь, сызмальства, лучше меня, вот и раскинь мозгами, кто еще мог затаиться… Конечно, кто-то свой.
– Погоди, Родион…
– Что мне годить, нам и к себе чуть построже надо быть, ты себя поглубже копни, может, думаешь, никто не замечает твои шашни с Поливановым? Ну хорошо, мне ты можешь не объяснять, я все понял, я могу понять и увлечение женщиной и то, что ты в самом деле прав: Поливановы – фамилия на селе работящая и честная. А другие поймут? Не думаю, вон какую паутину вокруг наплели, не разгребешь. Это к тому, чтобы и к себе мы относились с должной требовательностью.
– Я товарищу Брюханову объяснил все как есть, без утайки, – сказал Захар, бледнея и отыскивая взглядом фуражку на стене; невыносимо стало ломить в висках, на глазa набежали слезы.
– Брюханов тоже не последняя инстанция в этом мире, – услышал он ровный голос Анисимова. – Брюханов, разумеется, тебя поймет, вместе воевали. Только на земле не один Брюханов живет, злые языки пострашнее любого Брюханова, вот ведь в чем дело. А ты сам на съезде присутствовал, слышал об усилении классовой борьбы… о ее беспощадности… Там зря никто ничего говорить не станет.
– Добро! – Голос Захара отвердел, стена снова прочно заняла свое место. – Только ты попа с яишницей не путай. Где надо, разберутся. А контру затаившуюся сыщем. Я ее из-под земли достану; мы всяких видали – и крашеных и перекрашенных, а потом их в расход водили, за нами не заржавеет. – Он нашарил на стене фуражку, сдернул ее, и рот у него с правой стороны передернуло тиком.
– Смотри-ка, – сочувственно сказал Анисимов, – болезнь-то дает еще себя знать; видать, рано, Захар, тебя из больницы выписали. Смотри, белый как мел стал. Просто я к тому говорю, что во всем необходимо разбираться тщательно, терпеливо, без злобы. А тебя вон как на дыбы дерет силушка.
– Пойду, – сказал Захар, чувствуя все увеличивающуюся тяжесть в голове. – Спасибо за хлеб-соль. – Он скупо усмехнулся. – Спать пора, как-нибудь в другой раз договорим, Родион. И про терпение мужика кстати… Его зря испытывать тоже не надо, хотя кое-кому и хотелось бы видеть его в ангельском терпении, в расписной рубахе да с гармонью. То, что его в темноте держали, не его вина. Когда надо, он и без всяких наук экономии жег. Про вилы с топором не забывай, Родион, бывало, в ход шли, только гуд по земле. Так что ты меня моей силой не кори, coрваться могу, похмелье нехорошее будет.
Он вышел, плотно, без стука закрыв за собой дверь; Анисимов хотел что-то сказать, не успел; оглянувшись, увидел перед собой жену и по ее взгляду понял, что она слышала весь случившийся разговор; он презрительно и грубо сморщил лицо, как делал всегда, если был недоволен собою.
– Зачем, Родион? – сказала она быстро и жалко. – Я боюсь – как у тебя не хватает выдержки, становишься на одну доску с теми, кому до тебя еще тянуться.
– Тише, тише, – остановил ее Анисимов. – Сама не очень-то осторожна. – Он приоткрыл дверь, вышел и, шагнув в темноту, остановился, прислушиваясь; где-то скрипела гармоника и горланили частушки, высоко, вперелив выводил припев девичий голос; стараясь успокоиться, Анисимов дождался частого перебора гармоники, вернулся назад, закрыл одну и вторую дверь на засовы.
– Я больше не могу так, – бессильно пожаловалась Елизавета Андреевна. – Все время по острию. Надо же наконец понять, Родион, назад дорога заказана, навсегда, наглухо… боже мой…
Анисимов молча ходил перед нею, и каждый раз, когда он четко, по-военному поворачивался, она видела его неспокойные, точно ищущие что-то, узкие, сильные кисти рук, которые по старой привычке он заложил назад, за спину.
– Пора ложиться спать, – перебил Анисимов, боясь долгих объяснений, время от времени с Елизаветой Андреевной это случалось. – Нужно придерживаться обычаев окружающей среды, раз уж в ней выпало жить и переждать непогоду.
– Не забывай, пожалуйста, Родион, я учительница. Даже в самом отсталом селе знают, что учитель поздно ложится. – Елизавета Андреевна подошла к мужу и, положив руки ему на плечи, пыталась заглянуть в глаза. – Меня угнетает, Родион, твоя бесконечная ложь. Теперь я понимаю, ты просто обманул меня