Фонсека, где происходят постоянные морские стычки катеров Гондураса и Никарагуа в непосредственной близости от американских эсминцев. Эти боестолкновения могут привести к провокации, подобной Тонкинскому инциденту, после которого, как вы знаете, американцы начали ковровые бомбежки Вьетнама… И, наконец, вы побываете на Атлантик кост, где разгорается война с «мискитос» и американцы соорудили в труднодоступной сельве секретную военную базу и уже доставили туда несколько гражданских лиц из числа «оппозиционного правительства в изгнании»… Любая информация из этих трех зон будет бесценна. Послужит уточнению наших взглядов на некоторые аспекты политики Кубы и Никарагуа, которые пытаются втянуть нас в неконтролируемый конфликт с США. Наше политическое руководство заинтересовано в сдерживании конфликта, в сдерживании кубинской экспансии, которая и так требует от нас все новых и новых ресурсов…
Пустое пространство зала, откуда отхлынула масса приглашенных, чтобы приблизиться к явившемуся руководству Фронта, стало вновь наполняться. Белосельцева и полковника уже окружали люди, улыбались им на всякий случай, как если бы уже были с ними знакомы. Перехватывали их взгляды, прислушивались к их беседе. И это заставило их расстаться.
– Этот ром хорош тем, что, пока его пьешь, чувствуешь себя совершенно трезвым. Но когда попытаешься встать, ноги тебя не послушаются. – Полковник протянул Белосельцеву бокал, и тот чокнулся, как с добрым старым знакомым.
Атташе по культуре, поверхностно-любезный, не желавший сближения, которое могло бы повлечь за собой дополнительные, ненужные хлопоты, отвез его на виллу. Светил фарами в сад, пока Белосельцев шел по дорожке, подымался на крыльцо с мерцавшим стеклянным входом, отыскивал под плоским камнем оставленный Сесаром ключ. Белосельцев обернулся, помахал благодарно рукой, и автомобиль брызнул рубиновыми хвостовыми огнями, прошуршал, затихая, в сонной глубине квартала.
Не входя в дом, Белосельцев опустился в матерчатое кресло, стоявшее на ступеньках. Смотрел в ночь, которая начиналась сразу за деревьями и кустами сада, уходила в бархатную неоглядную темень предгорий с едва заметной голубой зарей над волнистой, непроглядной чернотой вершин. Оттуда дул ровный, теплый, влажный ветер, приносивший запахи сырых растений, сладковатых, прелых болот и далекого, дышащего из-за гор океана. Сад с круглыми подстриженными кустами, корявыми, черно-глянцевыми деревьями вспыхивал светлячками, которые бесшумно облетали древесные стволы и клумбы, не приближаясь к дому, на крыльце которого сидел неизвестный им пришелец.
Завершался первый день его путешествия, который начинался в московском дожде на серо-стальной Пушкинской площади, длился над сонным сумрачным океаном, вспыхнул ослепительной бирюзой Карибского моря, ударил взрывом и переломанным крылом подбитого «Дугласа», дохнул железной ноздрей вулкана Масая, а теперь окружал его бархатной таинственной тьмой с пятнистыми зеленоватыми огоньками, плавающими в воздушных потоках.
Светлячки то сближались, образуя танцующие млечные сгустки, словно совещались и о чем-то сговаривались, а потом удалялись один от другого, осматривая глубину сада, облетая дозором ночные цветы, лежащие на тропинках камни, корявые стволы молчаливых деревьев. Не приближались к Белосельцеву, но окружали его сложным узором вспышек, плавающих зеленоватых линий, холодных огоньков, напоминавших отпечаток электронного луча на экране, за которым тянулся гаснущий млечный след. Они исследовали Белосельцева, снимали с него мерку, словно готовили для него одеяние, передавая его размеры куда-то в ночь, в невидимые холмы, кому-то незримому, кто принимал от них сообщения в темных горах с голубоватой недвижной зарей.
Светлячки писали в темноте иероглифы, развешивали среди трав и ветвей гаснущие картины и графики, словно силились что-то рассказать Белосельцеву, поведать тайну этой земли, о чем-то предупредить, предсказать, от чего-то его уберечь. И он силился прочитать этот волшебный узор, расшифровать тающий в темноте орнамент, как если бы в нем была заключена тайна его собственной жизни. Мир, где ему суждено было родиться человеком, соприкасался с другими мирами, которые силились войти с ним в связь, сообщить о каких-то огромных событиях, поведать о каком-то всеобъемлющим смысле, дающем разгадку его, Белосельцева, жизни. Но паралельные миры оставались недоступными и непознанными, светили ему сквозь крохотные скважины зеленоватым мертвенным светом. И он задумчиво смотрел на маячки, плавающие в океане ночи.
Он вошел в дом, не зажигая огня. Привыкшими к темноте глазами осмотрел керамические тарелки на полках, обеденный стол с фруктовой вазой, диван с разбросанными полосатыми подушками, маленький рабочий столик с бумагами, у которого стояла винтовка, почти невидимая, излучавшая прохладу своим вороненым стволом, источавшая слабые запахи стали, ружейной смазки, истертого прикосновениями дерева. Дом был чужой. За хрупкими стеклами открывалась ночная равнина с безымянной, разлитой в холмах тревогой, с притаившимися духами иной земли и природы. Белосельцев взял со стола обойму, вставил в «М-16», спустился в отведенную ему комнату и лег в прохладную, чуть сыроватую постель, прислонив к изголовью винтовку.
Лежал в пустом темном доме среди тревожного безмолвия близких равнин и предгорий, окруженный светляками, посылавшими в окно загадочные кодированные позывные. Протягивая руку, нащупывал винтовочный ствол, деревянное цевье, спусковой крючок. Казалось неслучайным его пребывание здесь, с американской винтовкой «М-16», до которой он добирался через океан и два континента, а до этого – всю предшествующую жизнь, с той солнечной детской комнаты, где малиново-черный текинский ковер на стене, голубая чашка в буфете от старинного свадебного сервиза, и бабушка в пятне янтарного солнца, позволяя понежиться в теплой постельке, рассказывает ему о чеченцах и саклях, о какой-то поющей зурне и Военно- Грузинской дороге, и он так любит ее белую, чудную голову. Неужели тогда его жизнь уже несла в своей нераскрытой глубине эту ночь в предместье Манагуа, американскую винтовку у его изголовья?
Он старался понять свою жизнь, вспомнить ее всю, поделив на отрезки, в каждом из которых был свой смысл, свое ожидание, тайный намек на эту грядущую ночь, светляков, прикосновение к винтовке.
Его детство – бабушка, мать, бодрые, еще не одряхлевшие деды окружали его своей любящей шумной толпой. От каждого изливался непрерывный, прибывающий свет, словно они передавали его вместе с наставлениями и родовыми преданиями. Те раскрашенные сказки Билибина на растресканном твердом картоне, пахнущем горьковатым клеем. Высокий тополь за окном, наполнявшийся розовым весенним свечением или каменной зимней лазурью. Фотография отца-лейтенанта, погибшего под Сталинградом, чье лицо с каждым годом все молодело, проступало на его собственном, стареющем, сыновьем лице. Его детство было жадным, стремительным поглощением любви и света, словно он был молодым растением, торопливо выбрасывающим стебли и листья. Наплывавшая светлыми приливами жизнь, из предчувствий, детских суеверий и верований, была стремлением за сверкающую тончайшую грань, которая возникала в их старинном тяжелом зеркале, где ударом бесшумного светового луча должно было обнаружиться чудо.
Его школьные годы в старших классах. Увлечение русской историей под влиянием матери и техникой под воздействием деда, конструировавшего первые русские самолеты. Эти параллельные, не противоречащие друг другу влечения создавали ощущение полета в обе стороны – в прошлое и грядущее, соединенные в его верящем сердце. Родная история в походах, царствованиях и восстаниях, в противоборстве идей и течений была созвучна конструированию огромной крылатой машины, заложенной на стапелях русских пространств, медленно возникавшей среди лесов, монастырей, деревень, взлетающей грозно и мощно. И крушение, истребление образа, когда, реабилитированный, вернулся в семью еще один бабушкин брат, о котором в семье говорили полушепотом, с мукой. Вслед за его возвращением, за его тихими жуткими рассказами о каких-то плотах и бараках, за его кашлем и желчным отрицанием жизни в его юношеской, требующей немедленной правды душе – такое отчаяние, падение всех прежних опор, стирание прежних писаных истин.
Институт, где он прилежно изучал математику, летательные аппараты и ракетную технику. Предчувствие освоения космоса – оно угадывалось в возбуждении, охватившем целые области науки и индустрии. Техника не погасила его увлечения стариной и историей. В летние каникулы он отправлялся в этнографические и фольклорные экспедиции. Те зеленые травяные дворы в Каргополье, где старухи стелили свои алые паневы, белоснежные рушники с нежной розовой вышивкой, на которых два сказочных зверя поднимались на задних лапах, обнимали священное дерево. Древние песни при негаснущем свете северной летней ночи, поля с недвижными лютиками, по которым, расплескивая мелкую воду, отпустив поводья, едет на коне богатырь. В нем, слушающем, подпевающем, – такая любовь, знание собственной доли, предначертанного пути под этим