Алексей Федорович Горшков, двадцати пяти лет от роду, среднего роста, крепкого сложения, с благообразным спокойным лицом, обрамленным русой бородкой, с синими, задумчивыми глазами, не поражал воображение окружающих. Был ровен со всеми, терпелив, не взыскателен. Выходец из детского дома, был нетребователен в быту. Довольствовался малым. Крайне редко менял костюм и обувь. Привык экономить на мелочах, и ему вполне хватало скромной зарплаты работника Тобольского краеведческого музея, где, помимо работы в запасниках, он водил экскурсии по кремлю, утоляя любопытство немногочисленных туристов. Однако обыденность внешней жизни вполне искупалась глубиной и возвышенностью жизни внутренней. С детства его посещали мгновения, когда казалось, что в его душе притаилась другая душа, нашла свой приют и теплится там, умоляя о чем-то, терпеливо ожидая случая, когда сможет покинуть прибежище и самостоятельно проявиться на свет.
Это странное чувство беременности не покидало его и в отрочестве, и в зрелые годы, и он носил под сердцем драгоценный плод, не умея объяснить его происхождение. Иногда, в самых разных обстоятельствах, — в компании шумных друзей, или на природе в какой-нибудь осенний день с хмурым небом и летящим в облаках клочком лазури, или в поезде, когда за окном мелькали сиротливые поля и нищие деревни, — вдруг посещало его пронзительное знание. Ему казалось, что это уже бывало с ним прежде, не в этой, а в другой жизни, он все это видел и чувствовал. Это указывало на загадочность бытия, в котором существуют несколько параллельных миров, и его личность присутствует одновременно в этих мирах, может перемещаться из пространства в пространство, из судьбы в судьбу, и эта неопределенность делала жизнь похожей на сон. Он предполагал, что в нем таится способность разгадать тайну множественности миров, раздвинуть границы познания. Не увлекаясь модными учениями экстрасенсов и эзотериков, он просто ждал случая, когда этот дар проявится. Он увлекался поэзией Серебряного века, особенно любил Гумилева. Знал наизусть «Заблудившийся трамвай», «Туркестанские генералы», «Рабочий». Часто, оставшись наедине, нашептывал «Шестое чувство» — стихотворение, созвучное его таинственным предвосхищениям. Его внутренняя жизнь была исполнена пугающего и сладостного ожидания того, что с ним что-то должно случиться, произойти какое-то чудо, вторгнуться какое-то грозное и прекрасное обстоятельство, меняющее ход его судьбы, делающее из него другого человека.
Алексей проснулся в маленькой комнатке деревянного двухэтажного дома, где он снимал квартиру у хозяйки Маргариты Ильиничны, пенсионерки, пустившей на постой обходительного, одинокого молодого человека, напоминавшего ей первую и, пожалуй, единственную любовь. Его пробуждению способствовали звяканья посуды в соседней комнате и яркое утреннее солнце, горевшее на стене янтарной полосой. И первый миг пробуждения породил счастливое недоумение— это уже было когда-то. И этот негромкий звяк тарелок и чашек за неплотно прикрытой дверью, и янтарное солнце над его головой. И было это то ли с ним, в его младенчестве, когда за дверью двигались и негромко разговаривали дорогие, любящие его люди, то ли с кем-то другим, младенчески счастливым, в ком ликовала и пела каждая проснувшаяся струнка, желала любви и счастья. Он прислушивался к этому двойному эху, дорожа странной двойственностью, в которой витала его душа, пока явь не возобладала, — за окном прогремел грузовик, наполнив дрожью и звоном стекол ветхое бревенчатое строение.
Умываясь в коридоре у старинного, гремящего рукомойника, он заглянул в старое, в резной деревянной раме зеркало. Увидел свое лицо с прижатыми к щекам пальцами, прочитал на память стихи любимого им сибирского бунтаря и златоуста Павла Васильева: «Дала мне мамаша тонкие руки, а отец тяжелую бровь». Не помня ни мать, ни отца, он рассматривал свое лицо, как драгоценное свидетельство их существования в мире. Два их туманных и милых образа переливались один в другой на его лице, распадались и снова встречались.
Он завтракал в обществе Маргариты Ильиничны. Запивал сладким чаем пропитанные молоком гренки — недорогое, но изысканное блюдо, к которому он приучил добродушную хозяйку, не чаявшую души в своем постояльце.
— Алеша, слышал, нет, ночью пожарные машины ревели. Где-то опять горело, квартала за три. Господи, и как же такой город могли построить? То водой подтопляет, то огнем жжет.
— С таким расчетом и строили, Маргарита Ильинична. Если пожар, то его тут же водой зальет. А если потоп, то его пожар осушит. Это еще Менделеев заметил, когда в Тобольске жил.
— А еще ночью молодежь хулиганила, — делилась хозяйка впечатлениями бессонной ночи, которую провела, ворочаясь с Пику на бок на высокой старушечьей кровати. — То ли напьются, то ли нанюхаются, и как дурные бродят. Песни орут на иностранных языках. Уж не они ли дома поджигают?
— Да нет, Маргарита Ильинична, это музыканты всю ночь репетировали. Я в газете читал, к нам в Тобольск английская рок-группа «Роллинг стоунз» приезжает. Вот наши музыканты и не хотят ударить в грязь лицом, — успокаивал ее Алексей.
— Уж не знаю, какие ролики и столики к нам приезжают, а грязи хоть на улицах, хоть на лицах скребком соскребай, — ворчала хозяйка, подливая заварки из цветастого фарфорового чайника. — А что я тебя хотела спросить? — исподволь, заговорщески взглянула она на Алексея.
— Спрашивайте, Маргарита Ильинична.
— Вот эта девушка, которую ты приводил. Эта Верочка — она мне понравилась. Обстоятельная, говорит разумно, красивая. У вас как с ней, серьезно?
— Вы же видите, Маргарита Ильинична, я человек серьезный. Юмора не понимаю.
— Я это к тому, Алеша, — может, ты жениться надумал? Она тебе подходит, поверь мне. Не какая- нибудь уличная пигалица. И работает и учится. Я людей понимаю.
— Ну, куда мне жениться. На мою зарплату семью не прокормишь.
— А ты работу смени. Что ты в музее просиживаешь? Чужую жизнь изучаешь, а свою проспишь. Ты все царя Николая вспоминаешь, а царь должен быть в голове. Вот ты и рассуди, сколько можно свою жизнь в музее губить. Иди в какую-нибудь фирму, ты человек грамотный. Можешь на комбинат, тебе там хорошую должность подыщут. Можешь в торговлю, ты человек честный, не воруешь. Хорошую зарплату дадут. И она, Вера, тоже, я смотрю, работящая. Вот и семья, и достаток. А то смотри, она девушка красивая, долго ждать не станет, за другого парня пойдет. Это я в молодости своего жениха ждала, ждала, да не дождалась. Теперь женщины другие, своего не упустят.
— Учту ваши советы, Маргарита Ильинична.
Алексей с чуть насмешливым, необидным поклоном поднялся из-за стола, оставив добрую женщину допивать чай и вздыхать о своем упущенном счастье.
Он собирался на работу, складывая в папку исписанные за ночь листки, где выстраивалась хронология тобольской ссылки царя. Бегло, как по клавишам, пробежал тонкими пальцами по корешкам любимых книг, которыми обзаводился во время нечастых поездок в Тюмень или Омск, — Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Блок, Есенин. Он относился к стихам как к особой русской религии, которую исповедовали прозорливцы и мученики, сумевшие составить в стихах священное писание русской жизни.
Вышел из дома на деревянную, серебристо-черную улицу в двухэтажных постройках, над которыми ярко синело летнее свежее небо. Деревья во дворах и палисадниках сочно зеленели, и в них истошно шумели, сталкивались и дрались воробьи. «И на устах невинных море голосов воробьиных» — он отыскал в Священном Писании соответствующую стихотворную строку. С близкого Иртыша вольный ветер приносил весть о заречных просторах, сырых лесах, студеных, взволнованных водах, по которым уже прошли на север караваны судов и, догоняя основную флотилию, торопилась отставшая баржа, оглашая реку долгим гудком. Алексей радовался звуку корабельного гудка, серо-зеленой кроне тополя, полного воробьиных криков, бревенчатым, тесовым домам, над которыми поднимались белые, узорные церкви. Изумительное сибирское барокко, женственное и нежное, среди сурового почернелого дерева. «Восемь церквей купеческих сдвинулись и пошли» — осенил он себя еще одной васильевской строкой из стихотворного евангелия. Он испытывал бодрое, радостное чувство новизны, с каким встречал каждый, отпущенный ему день, суливший множество переживаний и открытий, среди которых таилось давно ожидаемое и пока что не наступавшее чудо. Сам город был чудом, русским, сибирским, в котором длилось бесконечное русское время. Ермак сражался с татарским ханом. Воеводы собирали под царский скипетр Сибирь. Ершов сочинял волшебного «Конька-Горбунка». Кюхельбекер, догорая в ссылке, отсылал в Петербург прощальные письма. Звенел кандалами на тюремной барже Достоевский. Менделеев прозревал в сновидениях свою богоявленную