горело не солнце, а другое, более яркое, ослепляющее светило, создающее вокруг бесчисленные серебряные вспышки. Мир вокруг был жгуче серебряным, почти драгоценным, если бы не множество острых, как иглы, колючих мерцаний. Этот эффект серебра рождала развешенная и растянутая повсюду колючая проволока. Завитками и плотными клубками она лежала на стене по всей ее протяженности, и каждый зубчик ярко и хищно сверкал. Она была натянута в несколько рядов, на разной высоте, по всему периметру колонии, и на ней, словно капли ядовитого света, сверкали острые жала. Тут же, почти от самой стены, начинались сетчатые, покрашенные серебряной краской решетки, высокие, ослепительно яркие клетки, делившие пространство колонии на квадраты. Вид этих серебряных клеток, этой сверкающей лучезарной проволоки рождал ощущение празднества, какое бывает в перевернутом мире, в помраченной психике смертельно больного, которому дали надышаться веселящим газом. Такое веселящее безумие испытал Алексей, оказавшись среди отточенного серебра, словно его привели на Праздник Зла и предлагали принять в нем участие.
— Тут, знаете, иногда не поймешь, кто зэк, а кто охранник. Кто осужденный, а кто начальник отряда, — произнес капитан Маркиросов. Было видно, что и он, пройдя сквозь механическую обработку проходной, превратился в деталь, и его не обошло стороной безумие этого серебряного, колючего, решетчатого мира.
Квадратные участки, огороженные этим жестоким блеском, были черными, траурными. На черных квадратах, на солнцепеке, сгрудились люди, — темные, как вар, недвижные сгустки, бритые головы, глядящие исподлобья глаза. Множество настороженных, угрюмо-зорких глаз следило за ними, идущими. Так смотрят на зверофермах выращенные в неволе норки и черно-бурые лисы, сохранившие подавленный инстинкт свободы, а также инстинктивное ощущение неизбежного насильственного конца. Алексея мучили эти взгляды. Он стыдился своего здесь появления, своей свободы, сытого, здорового тела, возможности повернуться и в любую минуту покинуть эту жестокую планету, где не растет трава, не гаснет слепящее, словно тысячи скальпелей, светило, и люди слиплись, словно комья черного пластилина, срослись телами, желудками, общим на всех страданием.
— Мы можем зайти. Вы поговорите с заключенными. Cnpoсите, о чем желаете, — капитан остановился перед жестяной надписью «рубеж». Приложил пластину к электронному замку. Дверь с оружейным звяканьем раскрылась, и они прошли внутрь вольера, мгновенно изменив сложившуюся внутри обстановку.
Со всех сторон к ним вяло потянулись люди в черных бушлатах, с номерами, или голые по пояс, в татуировках, в надписях, с фантастическими змеями и драконами. Смыкались, обступали, теснились вокруг, словно огромное существо заглатывало их в свой губчатый, мускулистый желудок. Начало переваривать, выделяло едкий сок, тлетворный запах. Было готово растворить и впитать без остатка.
Совсем близко перед Алексеем оказался невысокий, молодой мужчина с красивым умным лицом, синими глазами, с белесой головой, на которой начали отрастать короткие золотистые волосы. Он был в черном бушлате с нагрудной нашивкой, на которой был начертан пятизначный номер.
— Здравствуйте, — растерянно сказал Алексей и протянул человеку руку. — Как вас зовут?
— Лакшин Анатолий Степанович, — доброжелательно, отвечая на рукопожатие, произнес заключенный.
— За что вы отбываете наказание? — спросил Алексей и тут же устыдился своего вопроса, в котором присутствовало пустое, праздное любопытство, без всякого намерения и возможности помочь попавшему в беду человеку. Но человек охотно ответил:
— Разбойное нападение и убийство.
— Как же это случилось? — все так же робея, спросил Алексей.
— Да кто его знает. С товарищем начали грабить квартиру еврея-ювелира, а он возьми, да и явись. Я его и пристукнул. Как– то машинально, без злобы.
— И сколько же вам дали?
— Пятнадцать лет.
— И сколько уже отбыли?
— Шесть лет.
Заключенный отвечал охотно, откровенно, ничего не скрывая, ничего не стесняясь, будто не раскаивался. Ему нравилось, что его спрашивают, им интересуются. С ним заговорил свежий, явившийся с воли человек, в красивой одежде, пахнущий одеколоном, с легким румянцем на чистом лице, так не похожий на окружавших, надоевших товарищей, с их одинаковыми застиранными бушлатами, несвежим запахом, серыми, выцветшими лицами.
— Вот еще полтора годика отсижу и выйду условно-досрочно.
Алексею было стыдно за свою беспомощность. За то, как нарочито, боясь показаться надменным и чужеродным, он торопливо протянул заключенному руку. За все различие их положений и судеб. За разницу выпавших на их долю страданий. Все это вместе усиливало чувство вины. Вызывало острое сострадание к этим людям, совершившим в прошлой жизни неслыханные злодеяния, но претерпевшим со стороны слепого, как неумолимая машина, государства насилие.
«Мой народ, — думал он с болью, — мой народ, с которым себя не разделяю и для которого готов положить свою жизнь».
— А мы вас знаем, — сказал человек в серой майке с синей замысловатой татуировкой, покрывавшей всю его руку от плеча до запястья, уходившей под майку на грудь и живот и снова выплывавшей волнистыми хвостами и змеиными кольцами на другой руке. — Вас по телевизору часто показывают. Вы и вправду наследник престола? — У человека была длинная костистая голова и вставные металлические зубы. С таким, как у него, лицом в кинофильмах играют блатных, но здесь, под палящим солнцем, на вытоптанном, без единой травинки пустыре, он казался усталым и беззлобным. С наивным удивлением рассматривал Алексея. — А что, если станете царем, отпустите нас по амнистии?
Все заволновались, еще плотнее сгрудились, будто хотели заручиться обещанием, воспользоваться невольным знакомством, опереться на это знакомство в каком-то, предстоящем им всем разбирательстве.
— До этого еще далеко, да и будет ли, — ответил Алексей уклончиво, но не отрицал самой возможности воцарения и связанной с этим амнистией, чтобы не разочаровать этих надеющихся людей. Все оживились, стали переговариваться, с надеждой смотрели на Алексея. Сопровождавший его капитан Маркиросов беседовал с кем-то из заключенных, втолковывал что-то строго и властно. Алексей воспользовался тем, что капитан от него отвлекся:
— Я вот что хотел спросить. Здесь, в этой колонии, мне говорили. Здесь будто бы содержится Юрий Гагарин, космонавт. Он якобы не умер, не погиб в катастрофе. Говорят, он все пишет, чертит какие-то чертежи. Говорит о «Формуле Рая». Вы не слышали?
Он видел, как изменились лица тех, кто стоял рядом. Напряглись, окаменели. Глаза ушли под надбровные дуги, подозрительно, отчужденно смотрели. Все стали расходиться, удалялись от него, разбредались по черному пустырю среди серебряных сверкавших решеток.
— А вы ничего не слышали? — Алексей спросил у молодого, стоящего перед ним заключенного, с кем только что здоровался за руку. У того отчужденно потемнели глаза. У рта образовались две презрительные злые морщинки. Отвернулся и пошел прочь, не ответив.
— Ну что, поговорили? — подошел Маркиросов. — Пойдемте, я покажу вам спальное помещение.
После колючего едкого солнца в казарме отряда было почти темно. Окон не было видно. Под сумрачным потолком горели тусклые голые лампочки. Тесно, сплошными рядами, стояли двухъярусные железные койки, застеленные серыми одеялами. Воздух был недвижный, душный, с застывшими запахами несвежего тела, ветхого белья и железа. Казалось, в казарме образовалась и не рассеивалась туча тяжелых сновидений, безысходных дум, молчаливых страхов, которые прерывались ночными побудками, обысками или внезапными шальными налетами с тонким вскриком, удушающим хрипом, проблеском втыкаемого в тело острия, и потом под лампой, на скомканном одеяле лежало скрюченное тело в окровавленном тельнике.
Их встретил дежурный, бесшумно возникший из тьмы. Рапортовал Маркиросову, стоя навытяжку. Закончил рапорт бодрыми словами: «Нарушений нет». Стоял, переминаясь, круглое добродушное лицо, мягкий взгляд. Тихо улыбался Алексею.