выведывать у вас сведения о структурах ГРУ, имена командиров, операции, которые ваша разведка планирует в направлении Ирана и Афганистана. Но меня это мало интересует. Меня интересует узколокальный вопрос: где ракеты?
И пока длилось это чуть затянувшееся вступление, мысль Суздальцева продолжала метаться — кто предатель? Быть может, погибший в пустыне Регистан агент Хафиз, оставивший свою тайну пескам? Или все же Достагир, двойной агент? Или Ахрам, погибший на рынке от случайной пули тех, на кого он работал? Но все догадки и подозрения были напрасны и лишены основания. И еще, пока полковник Вали демонстрировал благородство и открытость, Суздальцев панически искал верной интонации в предстоящем допросе, строил и разрешал и снова выстраивал поле, где сейчас придется встретиться пленнику и властелину, жертве и палачу, подполковнику советской разведки и полковнику иранского спецназа. Можно пытаться лукавить, обмануть, сбить допрос на ложный след. Можно расположить к себе и разжалобить, добиться снисхождения. Можно сдаться, пойти на сотрудничество, облегчить свою участь или держаться насмерть, не ломаясь под пыткой, пряча в глубину своей боли и ужаса несгибаемую личность.
— Итак, господин Суздальцев, мой первый вопрос. Где ракеты?
Его смятенный, растерянный разум, сопротивляясь, стремясь уцелеть, настроил его на путь, суливший спасение. Он станет правдиво отвечать на вопросы, на которые полковник Вали знает ответы. Станет отвечать отрицательно, если и в самом деле не знает ответа. И будет притворяться, лукавить, уводить на ложный след, если ответ на вопрос затрагивает боевую информацию.
— Итак, подполковник, где же ракеты?
— Не знаю, — ответил Суздальцев, услышав в своем голосе сдавленный хрип. — Вы могли убедиться, что их нет.
— Вот поэтому я и спрашиваю, куда ваши люди перенесли ракеты?
— Если это мои люди, то ракеты уже находились бы в расположении наших войск, и дальнейший их поиск для вас был бы бессмысленным.
— Логично. И тогда вы бы не явились в Деванчи, продолжая их поиск, и не попали бы в нашу засаду.
— Вы и я, мы заняты одним и тем же делом. Ищем ракеты, которые ускользают от меня и от вас.
Это была неловкая попытка сблизить их интересы, установить между ними согласие, снять роковое противостояние, делающее его, Суздальцева, проигравшим пленником, а иранского полковника — удачливым победителем.
Но сближения не случилось. Вали по-прежнему относился к нему, как к вместилищу информации, которую он станет добывать с помощью известных разведке приемов.
— Что сообщил вам агент Мухаммад перед тем, как его застрелили ваши? Мне это крайне важно узнать.
— Не скажу вам больше того, что сказал.
— Мне придется повторить этот вопрос еще несколько раз, прибегая к средствам дознания, характерным для допроса в разведке.
Суздальцев понял, что игра психологий, тонких уловок и фигур умолчания, — эта игра проиграна. И наступает момент, когда разум и трусливая плоть будут истово орать одно, а воля и сокровенная личность станут молчать, обливаясь слезами боли.
Полковник Вали издал «цыкающий», свистящий звук, каким подзывают собак. На галерею по лестничному проему стали подниматься один за другим черные бритоголовые головы, вырастая в высокие тела двух молодых бородачей. Один из них, с расплющенным провалившимся носом, нес два жестяных ведра с водой и какой-то цветастый пакет. Другой, горбоносый, держал в руках плетку. Суздальцев издали, страшащимися, сверхзоркими от страха глазами видел эту плетку. Деревянную, отшлифованную до блеска рукоять. Ременную петлю, в которую была вставлена смуглая ладонь. Длинный отрезок сыромятного ремня, увенчивающего крупным узлом с плетенной из конских волос косичкой. Эта плетка вдруг превратилась в центр мироздания, вокруг которого вращались окрестные поля, розоватые горы, дорога с несущимся всадником, стоящий краснобородый полковник и его, Суздальцева, беспомощная, страшащаяся душа, в которой притаились воспоминания детства, мама с заснеженным меховым воротником, легконогая бабушка, бегущая по переулку. Все это вращалось на разном удалении от плетки, которая сияла, подобно светилу в центре мироздания.
И как ни был его разум сотрясен и испуган, он уловил абсурдное, по законам абсурдной симметрии, совпадение. Два рослых бритоголовых афганца были похожи на двух прапорщиков, помогавших Коню при допросах пленных. Те же стальные плечи, тупое, равнодушное выражение лиц, те же ведра с водой. Симметрия мира, которая себя обнаружила, была симметрией воздаяния, симметрией боли и смерти, и это показалось Суздальцеву смешным. Подвешенный на веревке, перед началом истязаний, он открыл еще один закон бытия, был открыватель закона.
— Итак, господин Суздальцев, мне надо знать, кто такой Азис Ниалло?
— Не знаю, — ответил Суздальцев, ожидая пытку. Со странным облегчением думал, что информации, которую собирался выбить из него, пленника, Вали, он не знает, и выбивать иранский полковник будет не отсутствующую информацию, а его сокровенную личность, его ядро, его суть, ломая ее и дробя, чтобы пытка растолкла их в пыль, и чтобы больше никогда., останься он жив, никогда не обрели они целостность.
Полковник вновь издал цокающий посвист. Горбоносый, не выпуская плетку, выхватил нож и узким острием распорол на Суздальцеве куртку, отсек рукава и рванул, сдирая хрустящую ткань. Голый по пояс, с оставшимися на связанных руках рукавами, он напрягал ребра, чувствуя, как овевает их ветерок. И еще не зная, как он станет спасаться от боли, как сражаться за свою убиваемую сущность, метался мыслью, выкликая спасительные заклинания и образы, спасительные стихи и молитвы.
Полковник кивнул. Горбоносый отвел руку с плетью и с силой ударил, приклеив сыромятный ремень к ребрам, одновременно потянув назад. Страшная боль от удара прошла сквозь ребра, сорвала с места сердце и печень, и закупоренные болью легкие не могли сделать выдох, и он висел, задохнувшись, с выпученными глазами, не имея сил крикнуть. Ремень оставил на теле пухлый кровавый рубец, узел сорвал кожу и выдрал кусок мяса, а конская плетка, как бритва, оставила узкий надрез.
— Кто такой Азис Ниалло?
Суздальцев мотнул головой. Новый удар, захлестывая за спину, ослепил его, и он, дыша раскаленной болью, закричал.
— Кто Азис Ниалло?
И прежде, чем получить удар хлыста, не рассудком, не памятью, а одним лишь рыдающим голосом, поющим речитативом, бессознательно, извлекая звуки из самых сокровенных глубин, которых не доставал бич, Суздальцев стал читать стихи Гумилева, не понимая, горят ли они в его обезумевшей памяти, или он выкрикивает их с кровавой слюной.
«Я люблю избранника свободы, мореплавателя и стрелка…» Удар, вырывающий клок плоти, останавливающий сердце. «Ах, ему так сладко пели воды и завидовали облака…» Оскал горбоносого лица, взмах плетки в мускулистой руке, и оглушающая боль, сквозь глухоту которой он кричал: «Высока была его палатка…» Удар в область паха, словно плеть накрутила на себя и вырвала семенники. «Муллы были резвы и сильны…» Плеть захлестнула за спину, разрывая кожу между лопатками. «Как вино, впивал он воздух сладкий…» Плеть рванула плечо, выдирая из мускулов волокна, и конский волос оставил на щеке сочный надрез. «Белому неведомой страны…»
— Я не понимаю по-русски, — кричал полковник. — Отвечайте нормально. Где Азис Ниалло?
«Знал он муки голода и жажды…» Плеть наносила на него кровавые кресты. «Сон тревожный, бесконечный путь…» Горбоносый размахивался, и становилась видна его подмышка с черными волосами. Удар ложился вдоль позвоночника, нанося вдоль спины кровавую ось симметрии. «Но святой Георгий тронул дважды пулею не тронутую грудь…»
Волшебные стихи Гумилева получали свою отгадку. Они рифмовались с ударами плетки, их музыка была музыкой нестерпимой боли. Они писались за полвека до этого дня специально для Суздальцева, чтобы он в своей смертной муке угадал, наконец, священный смысл русской поэзии, смысл креста и казни.
— Спрашиваю, где Азис Ниалло? Куда он переправил ракеты?
Суздальцев утратил дар понимать и слышать. Обвис на веревке, чувствуя, как течет по телу липкая