Через полчаса она уже рылась в сумке. Кормила его на ходу бутербродами с сыром, с вкусной колбасой. Извлекла пластмассовый флакон с едко-малиновой сладкой шипучкой. Давала ему выпить из горлышка. Пила сама. Проливала на сарафан. Ахала. Снова совала ему бутерброд. Он с удовольствием ел. Благодарил заботливую маму. Давился сладким ядовитым напитком, который ей нравился своей химической яркостью и невыносимо сладким вкусом.

И опять подумал, что с каждой секундой приближается к чуду, ожидавшему его там, впереди, в солнечных далях, куда стремится по синему шоссе мощная послушная машина.

Они миновали Серпухов с розово-белым кремлем и милыми деревянными домиками. Катили по шоссе, петляя среди желтых ржаных полей, белых прозрачных березняков. Въехали наконец в дачный поселок, в тесные заросшие улочки, где в садах, едва различимые за деревьями, желтели и белели дачи, качались гамаки, пахло самоварами, шишками, и она, направляя его, сказала:

– Стоп. Приехали. Вот оно, мое поместье.

Дача была печальной, запущенной, нежилой. Тропинки зарастали травой. Бурьян у забора, у дощатых линялых стен был нескошен. Из тенистой сумрачной глубины сада веяло сыростью и печалью. В черной густой листве, черно-красные, перезрелые, висели нетронутые вишни.

Даша извлекла ключ, отворила грустно скрипнувшую дверь, осторожно, будто боялась, что провалятся под ней половицы, пошла по комнатам. Белосельцев, робея, ступил в чужое жилье, и оно производило все то же печальное ощущение запущенности и забытости. Что-то чеховское, грустное, уходящее чудилось в выгоревших обоях, в покосившейся картине, в темном налете пыли, покрывшей давно не беленные подоконники, в легком соре умерших бабочек, оставшихся с зимы у невымытых окон.

– Здесь всегда было столько людей, столько веселья! – сказала она, медленно оглядывая комнату, смахивая со стола блеклый лист, переставляя пыльную вазочку с засохшим букетом, оглаживая покрывало на широкой тахте. – Папа, его друзья. Мама, молодая, счастливая. Дедушка с его тростью. Здесь шумно обедали, пили вино. Играли на гитаре и пели. А потом все пропали. Мама не любит дачу, начинает здесь плакать. Я люблю, но и мне печально.

Она трогала попадавшиеся ей предметы, словно здоровалась с ними и тут же прощалась. Взяла и тут же оставила мохнатого плюшевого верблюда с обтрепанной холкой. Не поправила, а лишь слабо качнула косо висящий на стене натюрморт. Приоткрыла и сразу захлопнула старый буфет с гранеными стеклами, за которыми, как потушенные лампадки, краснели и зеленели рюмочки.

Белосельцев шел за ней, ступая по половицам след в след, словно она знала неопасную, ведущую по дому тропинку, с которой боялась соскользнуть и упасть в исчезнувшее детство. Дом, в котором у шкафа стояла полированная трость умершего деда, выцвел прошлогодний, собранный матерью букетик, торчал в стене голый, вбитый когда-то отцом гвоздь, – этот дом вызывал сострадание, как добрая, некогда резвая и всеми любимая собака, которая вдруг состарилась, потеряла хозяев и, всеми забытая, не понимает, что вдруг случилось, почему ее перестали холить.

– Идемте в сад, – позвала она. – Покажу вам мои любимые кущи.

Вишневые ягоды обильно, тяжело наклонили ветки. Некоторые были обклеваны птицами, и вместо них висели розовые засохшие косточки.

– А какое мама варила варенье! Дед пенку снимал. Мне на блюдечко выливали эту горячую сладость… Сорвите вишню, попробуйте!

Он сорвал вслед за ней коричнево-красную, с блестящей точкой, ягоду. Сдавливая во рту, подумал, что и она ощущает ту же теплую, терпкую сладость. Кинул розовую косточку на тропинку с шевелящейся муравьиной строчкой. Посмотрел на свои испачканные соком пальцы.

– А с этих качелей я раз свалилась и упала прямо в куст смородины. Не испугалась, не заплакала, а смотрела, как колышутся надо мной качели. Куст давно вырубили. А вас, миленькие, никто уж больше не смазывает! – Она тронула облупленную тяжелую доску, металлическая крепь заскрипела, и доска колыхнула разросшуюся крапиву.

Беседка с прохудившейся крышей, деревянный, рассохшийся стол с белым птичьим пометом, покосившаяся лавка – все это тоже было как в пьесах Чехова, но не во время действия, а после, когда действие завершилось и герои и героини, офицеры и актрисы, земские врачи и гимназисты стали персонажами другой эпохи, наполнили эшелоны и лазареты гражданской войны, оставив истлевать свои плетеные венские стулья, парижские шляпки, помещичьи уютные дрожки. Так чувствовал Белосельцев этот обветшалый дом и сад. И ее, прощавшуюся со своим детством, готовую перейти в новое время, которое вот-вот наступит, в которое она жадно стремилась, но при этом грустила, расставаясь с минувшим.

– А вот это Дашин лес. Так дедушка называл эти кущи.

Они прошли в самый дальний угол участка, где было солнечно, сухо, рос высокий бурьян – колючие, жесткие сорняки с лиловыми невзрачными цветками. Серо-зеленые нагретые заросли источали сладкий медовый дух, и в этом горячем благоухающем воздухе, опьянев, летали бабочки. Падали на цветки, складывали крылья, впивались в соцветья хрупкими хоботками. Время от времени сладострастно раскрывали черно-алые и золотые перепонки.

Белосельцеву казалось, что она, окруженная печальными тенями, едва уловимыми, исчезнувшими голосами, уже почти освободилась от них. Вышла на солнце из тесного кокона, где в сладкой дремоте прошло ее детство, среди вишен, семейных чаепитий, девичьих мечтаний. Вот-вот она взмахнет разноцветными крыльями, красоту и легкость которых еще не ведала, и полетит, изумляясь новому своему воплощению. Но в эти минуты еще медлит, робеет, грустит. И он, Белосельцев, должен осторожно качнуть тонкий стебель, на котором она сидит, тихо дунуть, чтобы она полетела. И она это знает. Для того и привела его на эту печальную дачу, впустила в старый, заброшенный дом.

– Этот бурьян был здесь всегда, – сказала Даша. – Но я была маленькой, а он был до неба. Бабочки казались огромными, и я слышала, как шумят их крылья.

Он смотрел на нее, и была в нем нежность, желание ее охранить. Бережно вывести из печального мира теней. Не воспользоваться ее беззащитностью и неведением, а весь опыт длинной прожитой жизни, неистраченной веры и нежности посвятить ей. И, покуда она в нем нуждается, ей служить.

Он протянул руку в бурьян, к лиловым пушистым соцветиям. Несколько бабочек, потревоженных его взмахом, лениво взлетели и тут же опустились в цветы. Павлиний глаз, черный, с глухими красными отсветами, с драгоценно сияющим фиолетовым оком, опустился ему на пальцы. Он чувствовал щекотание крохотных цепких лапок, едва ощутимую тяжесть. Бабочка сидела на его руке, как ручная. В Белосельцеве не было жестоких энергий, не было страданий и желчи, а одна только нежность. Бабочка не пугалась его. Быть может, так к святым в лесные обители приходили медведи. Чувства, которые он испытывал к Даше, были святы. Павлин не боялся его. Воспринимал как траву, как цветок.

– Ну вот, я показала вам мою дачу, – сказала она. – А теперь покажу мою Оку. Идемте купаться.

На минуту она исчезла в доме. Появилась опять с мохнатым полотенцем. По тесной горячей улочке пошли к реке. И печальный дом был сразу забыт. Каменистая дорога слепила своей белизной, словно была посыпана пшеничной мукой. Желтые пижмы на солнце горели и душисто пахли. Розовые мальвы у заборов отяжелели от обилия тучных цветов, сладостных тягучих ароматов. И вдруг среди белизны, сухого сияния старых тесовых оград блеснула река. Синева была ослепительной, нежданно яркой, ошеломляюще сочной. Не синева, а лазурь, как на плащах и крыльях рублевских ангелов. Это был не цвет, а радостная могучая сила, переливавшаяся через край огромной, помещенной в центр мироздания чаши. Эта сила была обращена на него. Душа откликнулась на лазурь страстной радостью, как на долгожданное слово, которое он жаждал услышать. И слово это было: «Люблю!»

Он смотрел на лазурь, и она преображала его. Душа, молодая, наивная, озиралась кругом, как озирается слепец, получивший обратно зрение. Его зрачки, утомленные созерцанием человеческих бед и безумий, замутненные биноклями, прицелами, приборами ночного видения, вдруг обрели первозданную зоркость. Трава стала вдруг зеленей, вспыхнула, словно на нее направили прожектор. В высоте летнего неба он разглядел едва различимую медлительную птицу, ходившую плавными кругами. На кустах желтой пижмы рассмотрел крохотное слюдяное создание, прозрачное для лучей. Каждый камень на дороге обрел свою форму, лежал отдельно, обведенный малой тенью. На Дашу он боялся смотреть. Она шла рядом, в полупрозрачном сарафане, и под этим сарафаном, полным солнца, волновалось ее легкое молодое тело. Волосы ее прозрачно горели, он чувствовал их сияние. Лазурь продолжала прибывать, увеличиваться. Глаза ненасытно погружались в нее, словно через этот небесный цвет, если нырнуть в его глубину, можно

Вы читаете Матрица войны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату