– Бабушка, – позвал он. Она не откликнулась. По ней прокатилась больная волна, словно на мгновенье пропустили ток.
Он всматривался в ее близкое лицо, всегда такое чудесное, одухотворенное, любящее. Теперь оно было чужим, ожесточенным, отталкивающим. В нем появилось нечто птичье, злое, нахохленное. Глаза, всегда сияющие, обожающие, источающие нежный свет любви и благоговения, были накрыты круглыми выпуклыми веками, под которыми дрожали, трепетали глазные яблоки. Было страшно, что вдруг кожаные веки поднимутся, и глянет нечеловеческий, совиный, пылающий зрак. Ее руки, всегда быстрые, ловкие, деятельные – стряпали, штопали, чинили, стирали, перелистывали маленькое Евангелие, гладили Коробейникова по голове, летали по солнечным комнатам среди разноцветных пылинок – превратились в лапы большой когтистой птицы. Мучительно вцепились в край одеяла, вонзились в эту жизнь, из которой ее извлекали. В этих руках была нечеловеческая сила, отчаянное упорство. Коробейникову захотелось накрыть ее черные костяные руки своими белыми, сильными ладонями, сопрячь свои свежие, нерастраченные усилия с ее отчаянной борьбой.
– Бабушка… – снова позвал он. И в ответ раздалось:
– Пи-ии…
Это напоминало вскрик тоскливой птицы среди сумрачных лесов, жалобный вопль о помощи среди пустынных болот, одинокое стенание покинутого всеми существа. Коробейников испугался этого зова. Исполненный любви, сострадания, кинулся к столику, отыскивая на нем пиалу с компотом. Черпнул большой серебряной ложкой. Протиснул руку под бабушкину спину. Оторвал от подушки костлявые лопатки, усаживая, поднося к губам ложку с компотом. Стиснутые губы коснулись влажного серебра. Из них раздался раздраженный булькающий звук, выдувающий из ложки компот. Бабушка сердито отшатнулась, и он испуганно уложил ее на подушку, слил из ложки компот в пиалу.
Она лежала на кушеточке, той самой, которую когда-то занимал он сам. Ее тело вытянулось там, где когда-то помещалось его легкое, восторженное тело, каждое утро, в пробуждении, испытывающее ликование от своего взросления, от счастливого возникновения солнечного морозного окна, за которым струилась голубизна переулка, слабо розовел огромный тополь, сквозь сосульки и наледи проглядывала ветхая колокольня. Бабушка появлялась среди этого солнца и ликования, вешала на батарею его тонкие чулочки и, когда те нагревались, скручивала их в плотные колечки. Он протягивал ей тонкие белые ноги. Посмеиваясь, приговаривая, она натягивала чулки, раскручивала их до колен. Теперь она нуждалась в его любви и помощи. Он был готов преданно ей служить, возвращать ту бесконечную доброту, которая взрастила и сохранила его.
– Пи-ии… – раздался скрипучий, требовательно-жалобный крик.
Коробейников метнулся на этот зов, зачерпнул ложкой компот. Протиснул руку к бабушкиному горячему хребту, приподнял ее. Приблизил ложку к ее стиснутым губам, но она сердито дунула, дернула головой, компот пролился ей на грудь. Она, отшатнувшись, упала на подушку, так и не раскрыв глаза.
Коробейников салфеткой отер ее мокрую грудь. Смотрел на пустую серебряную ложку из бабушкиного свадебного набора, которую помнил с детства, любовался матово-белым сиянием, рассматривал витиеватые вензеля и крохотную пробу с двуглавым орлом.
Она вела его в школу в первый класс, с маленьким удобным портфельчиком, где лежали восхитительный нарядный букварь, деревянный пенал, линованные тетрадки. Держала его за руку. У большого кирпичного здания школы все кишело, металось, издавало истошные звуки. Носились, обезумев, ученики средних классов. Важно расхаживали старшеклассники. Жалась к своим родителям мелюзга. Раздавались сердитые, властные окрики преподавателей, зазывавших первоклассников на линейку. Ему было страшно это многолюдье, страшно оказаться одному в кричащем столиком сонмище, страшно расстаться с бабушкой. Чувствуя его страх, его близкие слезы, она купила ему большой, горячий, благоухающий бублик, усыпанный маком. Он стиснул его, как спасательный круг. Поплыл на нем в бушующее школьное море.
Теперь этот бублик проплыл в полумраке над бабушкиной запрокинутой головой, как золотое, окруженное кольцом, светило.
– Пи-ии…
И снова он кинулся ее поднимать, тянул полную ложку, которую она оттолкнула губами, будто серебряная ложка вызывала в ней враждебность, напоминала нечто пугающее, огненное, на что она дула, гасила обжигающий губы огонь.
Коробейников был терпелив. Ему доставляло удовлетворение сама возможность ухаживать за бабушкой, уставать в этих ухаживаниях, возвращать ей малую толику тех бесконечных, жертвенных, неусыпных усилий, которыми она окружала его в детстве.
Он помнил, как долгие годы, зимой и летом, из класса в класс, в институт, на охоту в волоколамские леса, в свои первые путешествия, покидая дом, он выходил из парадного, двигался вдоль кирпичного фасада и, прежде чем повернуть за угол, оборачивался и смотрел вверх, на окно четвертого этажа. И всегда там белело, улыбалось, нежно светилось лицо бабушки, которая провожала его, напутствовала молитвенной любовью, помещала в тончайший луч, в котором он двигался, сберегался, светясь ее отраженным светом.
– Пи-ии…
Длилась ночь. Книжные корешки в шкафу пялили воспаленные золотые глаза. Зеленый шар на столе с запаянным морским пауком недвижно мерцал таинственным подводным огнем. В хрустальной чернильнице, в которую столько раз окуналось его наивное детское перо, застыла сумрачная короткая радуга. Ночник под платком – черно-красный негаснущий уголь. Алые маки выпускали из ковра огромные лепестки, шевелились, росли, заполняли всю комнату.
Коробейников прилег на раскладушку возле кровати бабушки, отделенный от нее флаконами, чашками, висящим полотенцем. Фарфоровое судно лунно белело на полу. Отсвечивала липко клеенка. Казалось, все предметы слабо шевелились, смещались, сходились к бабушке, которая громко дышала на подушке, выглядывала темным птичьим ликом.
Внезапно она вскрикнула, очнулась. Ее голова отделилась от подушки, глаза раскрылись. В их черной глубине метался блестящий фиолетовый ужас. Руки тянулись вперед, и она ими отгоняла кого-то, кто страшно высовывался из темного угла.
– Уходи!.. Уходи!.. Брысь!..
Она дрожала, бормотала, булькала. Вена на горле страшно пульсировала.
– Прочь, уходи!.. – гнала видение бабушка. Но оно не исчезало, лишь множилось. Из угла лезли