чудовищные твари, надвигались на бабушку. Она отбивалась от них, как от своры, которая протискивалась сквозь дыру в стене, обступала кровать.
– Бабушка, ты что?.. Нет никого!.. – Коробейников кинулся к ней, хватая за руки, заслоняя собой пробоину в углу, отгораживая ее от чудовищ. Но ее ужас переместился на него. Она не узнавала в нем внука. Он мерещился ей косматым чудищем, и она отталкивала его, больно ударяла, гнала:
– Брысь!.. Брысь!..
Он гладил ей руки, целовал голову:
– Ну успокойся, это я, Миша!.. – Но она вырывалась. Испуганно и затравленно на него смотрела.
В ее голове разрывались сосуды. Красные липкие взрывы заливали глаза. В багровых пятнах пялились страшные хари. Ее рассудок распадался, взламывался. Сквозь черные дыры разума вливался космический ужас, причиняя нечеловеческие страдания. Видения, которые ее посещали, были связаны с каким-то страшным, совершенным ею грехом. Этот грех оставался неведомым для любимых и близких, но она несла его в себе как ужасную тайну. Отмаливала, читала каждый вечер Евангелие, всей жертвенной жизнью, бесконечной, бескорыстной любовью избывала грех. Но теперь, в смертный час, он торжествовал свою победу над ней. Вспарывал ее разум, набрасывался яростным чудищем. Мерцал глазищами, дразнил языком, тянул из угла длинные когтистые лапы. Этот грех был пробоиной в ее душе. Сквозь эту пробоину рвалась в нее смерть. Коробейников не знал природу греха, не мог заслонить своей жизнью, любовью, молитвой эту страшную дыру, сквозь которую в бабушку прорывалась смерть.
– Ка-пер-на-у-ум… Эм-ма-усс… – нараспев, с больным завыванием, произнесла она названия библейских селений. Она боролась с грехом, защищалась оставшимися у нее последними средствами. Ее пораженный разум и страдающий дух взывали к спасительным образам Священного писания, среди которых протекала ее духовная жизнь.
Коробейников всматривался в ее бормочущее, страдающее лицо, на котором среди ужасных гримас проскальзывало умоляющее выражение. Под трепещущими веками возникали спасительные видения: среди синих холмов Иудеи, по горячим дорогам, окруженный учениками, ступал Спаситель. Их розовые и зеленые облачения, отдых под оливами и смоковницами. Чудеса, превращающие раскаленные камни в теплый душистый хлеб, претворяющие ключевую воду в алое терпкое вино. Ликующие толпы, с ветками пальмы и лавра, у иерусалимских врат, кидают алые ковры под ноги белой ослицы, целуют босые стопы Христа. Ночные бдения в душистом Гефсиманском саду под огромными южными звездами. Эти видения приносили бабушке мгновенное облегчение, словно на ее горящий лоб клали прохладное полотенце. Но потом возвращались кошмары: воины кинжалами кололи младенцев. Кривлялись прокаженные, корчились колдуны. Бесы вселялись в свиней, и безумное стадо с откоса кидалось в соленое море. Свистели бичи, оставляя на теле Спасителя кровавые раны. В желтом пекле подымалась раскаленная, усыпанная костями гора. Эти видения одолевали. Бабушка металась, порывалась вскочить, кого-то гнала и отталкивала. Ее маленькое тело разрывалось на части, как и ее душа, за которую вели сражение Ангел и Демон. Бились посреди комнаты над ее изголовьем. Вихри ударов шевелили лепестки огромных шелковых маков.
Коробейников чувствовал лицом неистовые порывы. Не мог вмешаться в эту смертельную схватку.
– Пи-ии…
Ночь казалась бесконечной. Все так же застыла в чернильнице воспаленная радуга. Таинственно мерцал перламутровый паук, запаянный в стеклянный шар. Постоянные вскрики бабушки, ее жалобные мольбы о помощи, требования пить и последующие капризно-недовольные отталкивания изматывали Коробейникова. Едва он ложился на раскладушку, бабушка, словно чувствуя ослабевающее к ней внимание, издавала свой однообразный птичий крик. Ему все трудней было на него отзываться. Он черпал серебряной ложкой компот, старался смочить пересохшие бабушкины губы, но она его отторгала. Огорченный, он приваливался на раскладушку, чтобы через минуту вскочить.
Ему казалось, что помимо него за бабушкой наблюдает кто-то еще. Чувствовал присутствие в комнате молчаливого множества лиц. Это были члены рода, уже умершие, наблюдавшие из своей бесконечности, как еще один представитель расстается с жизнью, готов присоединиться к ним. Они не участвовали в происходящем, не торопили бабушку, только наблюдали. Как большие молчаливые птицы, уселись на ветках дерева. Крепко держались за древесные суки, прижимаясь друг к другу боками, на нижних, средних, верхних ветвях. Как тетерева, покрывали все дерево, которое и было генеалогическим древом их огромного рода. Здесь были бабушкины братья и сестры, мать и отец, ее деды и бабки, пращуры и прародительницы. Среди древесной листвы темнели крестьянские бороды, ямщицкие лихие усы, солдатские закрученные усики, дворянские холеные бородки. Длинные девичьи косы соседствовали с закрученными в корзину бабьими прическами. Чудные локоны барышень перемежались с витиеватыми дамскими завивками. Коробейников различал в полумраке деревенские армяки и кафтаны, купеческие сюртуки и докторские камзолы, простонародные широкие сарафаны и изящные кринолины. Виднелись золотые цепи карманных часов, бирюзовые сережки, узорные, из слоновой кости, гребни. Родня слетелась к бабушкиному изголовью, расселась по ветвям генеалогического дуба, освободив на волнистой ветке место для нее.
От непрерывных вставаний, от моментальных, на одну минуту, засыпаний и немедленных, после птичьего крика, пробуждений Коробейников испытывал подобие бреда. Все плыло, двоилось, пропадало и возникало из сумрака. У него возникла кощунственная мысль об ограниченности Бога, о его невсемогуществе, о бессилии перед лицом смерти. Смерть была внебожественна, не подчинялась Богу, была повернута к нему спиной. И было бессмысленно умолять Бога об избавлении от смерти, об одолении смерти. Бог не откликнется на мольбу, не обладает для этого силой, не умеет проникнуть в пространство, где властвует смерть. Смерть предстала Коробейникову как особая сила, самостоятельная, абсолютная, непререкаемая, позволяющая до времени торжествовать Богу, а потом попирающая его могущество, отстраняющая Бога от управления миром, в котором смертью прочерчен неумолимый график, состоящий из бесчисленного количества точек – непрерывных людских смертей.
Он лежал, вслушиваясь в сиплое дыхание бабушки, и роптал на Бога. Горько от него отрекался. Язвительно насмехался над своими бессмысленными обращениями к Богу, над доверчивой, обращенной к Богу любовью. Теперь, когда наступила роковая минута и драгоценный для него человек похищался смертью, Бог оказывался не нужен. И, отрекаясь от Бога, полагаясь только на себя одного, он ринулся на борьбу со смертью.
Она была гигантской космической силой, бурно ворвавшейся в его дом. Была жутким, сметающим все ураганом, черной дырой, по краям которой гасли все звезды, погибали все твари, прекращались все жизни. Была глазастым косматым чудищем с пылающими очами, которое возникло из черной пропасти, просунуло когтистые лапы в комнату, ухватило кривыми когтями беззащитную бабушку, утаскивает ее из кровати в бездонный провал. В этом ощущении смерти воскресли его детские представления. Пробудились сказочные страхи и образы. Вспыхнули реликтовые языческие представления. Видя в смерти жуткую реальность, подобно сказочным богатырям, он кинулся на нее. Вонзал в нее заостренные копья своей ненависти. Сажал на рогатину своего отчаянного сопротивления. Рассекал ножом несмирившейся протестующей воли.
Они бились среди ночной комнаты, и свидетелями этой схватки были тома Гоголя и Тургенева в книжном шкафу, мамины платья в старом комоде, бронзовый морж на столе и изящный фарфоровый пастушок. И