привела нас к тебе.
– Ты, брат Петрусь, как Пушкин в Михайловском. А мы, как два Пущина, приехали скрасить твое изгнание. – Натан раздвигал свои красные влажные губы, растворял редко посаженные зубы, в которых виднелся недожеванный хлеб. Его черные курчавые волосы, еще недавно примятые шапкой, не поднялись плотной копной. – Мы приехали тебе сообщить, что твое отсутствие ощущается нашей компанией как невосполнимая пустота. При наших встречах всегда наливаем рюмочку, накрывая ее корочкой хлеба. Пьем за тебя не чокаясь.
– Чтой-то вы его хороните прежде времени? – произнесла тетя Поля, довольная появлением гостей, которые привезли с собой бутылочку красного вина и неразрезанный батон колбасы. – Он вон какой, Петруха, здоровый, на свежем-то воздухе. А вы вон бледные, как чахоточные.
– А мы и есть снедаемые тоской-чахоткой по другу, который добровольно губит себя в глуши лесов сосновых, хотя и под присмотром Арины Родионовны. – Натан полез целоваться, и Суздальцев почувствовал у себя на щеке его мокрые губы.
Он был рад друзьям. Почувствовал вдруг, как не хватает ему московских посиделок, во время которых за ночь, до одури, спорили, обсуждая политические новости и проблемы отечественной истории. Кружок молодых протестантов, историков, философов, доморощенных писателей, которым казалось, что своим вольнодумством они расшатывают унылое однообразие господствующих взглядов и норм.
– Петрусь – гений. Он гениальней тебя и меня, вместе взятых, – говорил Левушка, поглядывая на бутылочку красного, ожидающую, когда ее раскупорят. – Он видел, как несутся навстречу друг другу два железнодорожных состава – славянофилы и западники, готовые столкнуться, породив очередную русскую катастрофу. Петрусь отпрыгнул, чтобы не попасть в зону взрыва. Многие погибнут в зоне взрыва, а он уцелеет, и будет кому служить новой, рожденной после катастрофы России.
– А я-то как раз считаю, что это не гениальность, а слабость. Если угодно, трусость. Он бежал с поля боя. Предстоит великая схватка идей, темпераментов, человеческих волеизъявлений. А он укрылся в скиту. Скуфеечку и ряску ему. Он беглец, а не воин! – Натан кипятился, его бурная еврейская кровь побуждала спорить, не соглашаться, везде видеть конфликты и противоречия. Его волосы постепенно распрямлялись, поднимались сальной курчавой шапкой.
– Петруха, какие у тебя друзья языкастые. Ну, че глядеть на бутылку. Полезай в шкафчик, подавай лафитники. А я конфет принесу.
Суздальцев был рад оказаться опять в сумбурном водовороте слов, которыми питались яростные споры. Эти споры прерывались, когда спорщики ссорились. Порознь переживали обиды и снова сходились, раскручивая воронки споров и нескончаемых диспутов.
Суздальцев полез в висящий на стене шкафчик, растворил ее звонкие стеклянные створки. Отыскал среди посуды, банок с вареньем и клюквенным морсом зеленые и красные, похожие на лампадки рюмочки, поставил на стол. Левушка сбивал сургуч с пробки, ловкими ударами в стеклянное дно выталкивал пробку.
– Ну, Петрусь, за тебя, за твою Арину Родионовну.
Тетя Поля мелко смеялась, пригубляла красное вино, закусывала сладкой подушечкой.
– А я считаю, что Петрусь совершил мировоззренческий подвиг, – продолжал Левушка, опустошив свою «лампадку», отчего сияющая синева его глаз оделась лучистым восторженным блеском. – Он оставил город, с его индивидуализмом и книжной мудростью, и пошел в народ. Учиться у народа терпению, трудолюбию, вере.
– Какой подвиг? Какой народ? Он просто дачник, приехавший пожить на природе. Чему он может научиться у народа? Пить водку? Терпеть утеснения начальства? Пора оставить этот зловредный миф о народе-мудреце, народе-богоносце. Спившееся рабское население, которое и народом-то назвать нельзя. Мягкое, как пластилин, из которого власть лепит то страшилище, то шута горохового. Нет никакого народа, а есть крохотная горстка уцелевшей от погромов интеллигенции, отрицающей этот архаический строй, глядящей на запад, ждущей, когда эта чудовищная кровавая власть рухнет под тяжестью собственной глупости и порочности. – Натан жадно опустошил лафитник, стал заедать замусоленным печеньем, роняя крошки себе на грудь.
Сидели заполночь у черного слюдяного оконца. Вели спор, бесконечный, начатый век назад, перетекавший из поколения в поколение, из университетских кафедр в поэтические салоны. Он дотянулся до этой глухой деревушки и теперь длился с неостывающим жаром за столом под клеенчатой скатертью, на котором были расставлены цветные стаканчики, мерцала зеленым стеклом бутылка, стоял рогатый самовар с медалями и орлами. Тетя Поля, делая вид, что понимает содержание спора, надкусывала последними зубами жесткий пряник.
Суздальцев пытался найти зазор в споре, чтобы вклиниться в него, но его не пускали. Вдохновенный Левушка и неистовый Натан плотно сцепились в схватке, в которой не было победителей. Он вдруг подумал, что все их всплески и вскрики, вся неприязнь и дружеские симпатии будут перенесены на ту, ожидавшую их всех войну. Что они своими идеями и высказываниями, своей страстью и жаром питают ту войну, дают ей силы, одевают ее в оболочку брони и ненависти. И можно совершить маневр, сломать течение спора, направить их яростное противодействие по другому руслу. И войны не случится. Она, едва зародившись, тут же растает за черным слюдяным оконцем, за стеклянной дверцей шкафчика, мелькнув красной зловещей искрой.
– Ты нетерпелив, как все революционеры. Ожесточен, как все еврейские диссиденты. Ты хочешь сломать систему, уничтожить всю без остатка. А ведь частью этой системы является сам народ. Советский народ. Сокрушительный удар по системе будет сокрушительным ударом по народу, как это уже было однажды. Ударом по нашей милой хозяюшке, ударом по этим деревням, по теплящимся лампадам народного духа. Остановись и останови своих жестоких еврейских зелотов. Нужна не революция, а преображение. Русский народ преобразится, преобразует все скверные античеловеческие свойства системы и создаст православное государство. Нужно только терпение и вера в народ и в Бога. – Левушка побегал глазами по избе, нашел икону, истово, немного напоказ, перекрестился и глотнул из рюмки.
– Народ! – едко захохотал Натан, блестя лиловыми, как виноградины, глазами. – Народ, о котором ты говоришь, не способен к преображению. Он изуродован системой и питает систему своими гнилыми соками. Пока не поздно, нужно разрушить систему, пожертвовать той частью народа, которая с ней срослась, а оставшуюся отдать на перевоспитание цивилизованным европейцам. Быть может, удастся спасти десять- двадцать миллионов, которые смогут влиться в полноценнуюю европейскую жизнь. А остальных – в топку, в крематорий истории.
– Странно мне слышать от еврея восхваление крематория. Если бы не русский народ, крематории горели бы сейчас до Урала, а то и дальше. И мы не сидели бы сейчас и не говорили бы так вольно о судьбе России. Русских уже не раз пытались отдать на перевоспитание – французам, немцам и вам, евреям. От этого перевоспитания косточки русские белеют по всем лесам и полям.
– Что? – взвился Натан. – Во всем жиды виноваты? – Он надвинулся на Левушку, сжав кулаки, приблизив к нему свой щербатый рот, приплюснутый с вывернутыми ноздрями нос, из которых вырывалось жаркое, похожее на пламя дыхание. – Ну, дай, дай мне в морду! Дай в мою жидовскую морду!
– И дам, еще как дам. Не смей клеветать на русский народ!
Они готовы были схватиться, наносить друг другу беспощадные удары. Тетя Поля отставила чашку, прикрикнула:
– А ну, перестать у меня фулюганить! Приехали бог знает откуда и в чужом дому драку затеяли. А вот я вас сейчас на мороз! Петруха, вон ведра пустые стоят. Бери своих фулюганов и ступайте к колонке, принесите воды!
Гости сердито пыхтели, не смотрели один на другого. Брали пустые звякающие ведра, накидывали шубы, выходили вслед за Суздальцевым на крыльцо.
Было звездно, великолепно. Под многоцветными россыпями спала деревня. Музыкально похрустывало крыльцо. Звонко потрескивали доски забора. Они втроем шли через улицу к колонке, и Суздальцев думал, что их ссора, их непреодолимая распря рассыпала, разорвала цепочку причин и следствий, ведущих к войне, и она не возникнет. Останется в небесах, как невнятная туманность, едва заметная среди драгоценных цветастых россыпей.
– Натанчик, прости меня, дурака, – каялся Левушка, плетясь за Натаном. – Прости мою злобную