стоял в сторонке, делая набожное лицо, стараясь не встречаться взглядом с прихожанами, чтобы те не разглядели в глазах веселой иронии и игривости, вызванной созерцанием Грибкова. Привыкший находиться в президиуме на виду, тот прошел вперед, к алтарю, чтобы попасться на глаза настоятелю. Каждый раз, когда начинали креститься и восклицали: «Благословен Бог наш…», он твердой щепотью бил себя в лоб, в живот, махал от правого плеча к левому. Быстро, деловито сгибался в поклоне. Стрижайло подумал, что ритуал предвыборной кампании включал в себя, как составную часть, ритуал богослужения, а, значит, сама компания была видом религиозного таинства, в котором он, Стрижайло, являлся жрецом, не меньшим, чем этот изможденный монах в клобуке и мантии.
Службы кончилась, народ повалил наружу. За храмом, на зеленой луговине были расставлены столы. Лежала снедь, — буханки хлеба, груды огурцов, помидоры, банки с домашним компотом, миски с малиной. Богомольцы окружали столы, вкушали нехитрую пищу, подкрепляясь в дорогу.
— Отведайте, — Грибков откусил сочный огурец, громко, аппетитно жуя. — Здесь вам в «люкс» обед не закажут.
— А вы молодец, как зеленый огурец, — пошутил Стрижайло, отмечая артистизм Грибкова, который, к удовольствию странниц, мелко крестил плоды земные, прежде чем отправить их в рот.
И уже гремели колокола, звучали песнопения, — из церковных врат появлялось духовенство, начинавшее крестный ход. Впереди выступал игумен, торжественно-легкий, медлительно-плавный, в черном облачении, окруженный братией, над которой развевались малиновые и золотые хоругви, вздымались иконы Спасителя и Богородицы. Монахи несли кресты, чашу святой воды, дымные кадила. Настоятель макал в чашу кропило, взмахивал по сторонам, рассылая солнечные брызги. Богомольцы ловили на лицо драгоценную влагу, подхватывали псалмы, становились в процессию, которая медленно выплывала из монастыря в город.
Стрижайло залюбовался архаической красотой шествия, напоминавшего оперные сцены «Хованщины», религиозные картины Нестерова.
Грибков шагнул в толпу, осенив себя крестным знамением. Кто-то узнал его, вручил тонкую свечечку. Он благоговейно нес перед собой бледный огонек, опустив глаза долу, зная, что многие, узнав его, смотрят.
Стрижайло с интересом рассматривал текущее шествие. Впереди, окруженный монахами, ступал игумен, на плечах которого темнели чугунный кованые вериги с пудовым крестом и цепями, — ноша, которую при жизни носил преподобный, символ страданий и святости. За черными монахами выстраивались прихожане монастырского храма, благостные, синеглазые, с открытыми поющими ртами. Несколько крепких молодцов с бритыми головами, «разбойников благоразумных», жертвующих на церковь после ночных набегов. Несколько городских чиновников, демонстрирующих единство церкви и власти, по виду, бывших советских работников. Два или три казака с лихими усами, лампасами и газырями, парадно, напоказ крестившихся. Следом тянулась нестройная, разноцветная, поющая толпа, состоящая из мужчин и женщин, старух и детей, кормилиц с младенцами на руках и хромающих на костылях инвалидов, убогих и юродивых, нищих и побирушек. Все множество провинциального люда, под колокольные звоны и песнопение выступавшее в странствие, — то ли повторяя крестный Христов путь, то ли совершая исход из плена в поисках обетованной земли. Стрижайло не понимал их стремлений. Витавшее в толпе благоговение не захватывало его. Он высматривал Грибкова, — тот шел невдалеке от монахов, поместив себя среди местной знати, сосредоточенный, точный, выполняя роль, которую предложил ему Стрижайло, — роль православного патриота, привлекательную для будущих избирателей.
Шагнул в толпу, оказавшись среди немолодых, умильно поющих женщин и сутулого бородатого мужчины с кожаной сумой через плечо.
— Батюшка наш, отец игумен, не верижки тащит, а наши с вами грехи, — вздохнула одна из женщин, адресуя свое замечание Стрижайло и тем самым принимая его в свой круг.
Процессия шла по городку, с деревянными домами и палисадниками, убогими вывесками и обветшалыми дорожными знаками, с рынком, лотками, милицейской машиной, из которой выглядывало скучное лицо милиционера, с обывателями, пялящими на процессию сонные глаза. Городок был убогий, сюда не дохлестнула сверкающая волна московской жизни. Здесь жили бедно, ели плохо, думали вяло, и единственно, чем был отмечен городок среди окрестных провинциальных селений, — монастырь с ракой преподобного, труждающейся и обремененной братией, которая раз в году отправлялась с крестом по окрестностям. Стрижайло иронично представлял себя, идущего среди богомольцев, принимавших его за единоверца, не ведавших, что они нужны ему для краткого, одномоментного действия, после которого в газетах и на телевидении появится Грибков, осеняющий себя крестным знамением среди духовенства и набожной паствы.
«Странно, — подумал Стрижайло. — Либералы, во многом евреи, оставили себе право заниматься финансами, технологиями, авангардной политикой и культурой, отдав патриотам, как правило, русским, строительство храмов, перенесение мощей, крестные ходы и молебны. И русских это устраивает, — в России все больше часовен и крестных ходов, все меньше заводов, лабораторий, дивизий». Эта мысль не огорчила его, а лишь усилила иронию по отношению к женщине с увядшим лицом, в долгополой юбке и стоптанных туфлях, благоговейно взиравшей на монаха в веригах.
Процессия вышла за город, спустилась к реке с шатким деревянным мостом, под которым купались лупоглазые мальчишки, воззрившиеся на процессию, как водяные зверьки. Перевалили по проселку высокий берег и вдруг оказались среди дивных, волнистых пространств, зеленых, золотых, голубых, где хлебные нивы перемежались с лугами, на солнечных холмах темнели дубравы, в разные стороны растекались дороги и тропы, и каждая судила восхитительную встречу, наивную радость, негаданное чудо. Настоятель, передавший вериги спутнику, двигался навстречу процессии, окунал кисть в серебряную чашу, которую поддерживал отрок, кропил народ. Люди, попадавшие под солнечные брызги, преображались, начинали улыбаться, покрывались счастливым румянцем, шептали слова благодарности. Монах бодрым шагом проходил мимо Стрижайло, быстро, зорко взглянул из-под темного клобука, махнул кропилом, обдал блестящим ворохом. Промахнулся. Лишь одна капля попала на лицо Стрижайло. Он почувствовал ее попадание, как слабый сладкий ожег. Водяная брызга из чаши мерцала на его щеке, как радужная росинка. Стала погружаться в него, впитывалась, расточалась крохотным облачком теплоты и света. Он чувствовал проникновение в свою плоть капли святой воды, и его плоть, состоящая из чутких молекул, дрогнула, насторожилась, обратила против крохотной росинки все свои живые корпускулы и частицы. Не принимала каплю, пыталась ее отторгнуть. Медленно отступала, давая дорогу крохотной радуге, продвигавшейся в глубь его тела, все ближе к сердцу.
Шествовали час, или больше. Вошли в село с большой беленой церковью, над которой круглились аляповатые синие главы. В ограде зеленело кладбище с крестами, жестяными венками, с несколькими старыми, из черного мрамора надгробиями. Приходской священник облобызался с настоятелем. Стояли в прохладной прозрачной тени церкви, служили панихиду по всем усопшим, кто покоился в поросших могилах, под кустами начинавшей краснеть бузины, под высокими березами, где в плакучих вершинах качались и кричали грачи. Стрижайло разглядывал надгробье с обломком черно-мраморного креста, на котором было выведено: «Суди мя, Господи, не по грехам моим, а суди мя, Господи, по милосердию Твоему». Испытывал странное недоумение, сладостное непонимание, благостную печаль, слушая тягучие песнопения, вдыхая кадильный дым. Усопшие, навсегда покинувшие землю, бесследно исчезнувшие, оставались в поле зрения поющих монахов, взмахивающего кадилом священника, молящихся богомольцев. Были не прахом, не пустотой, а живой явью, дорогой и важной тем, кто покуда еще жив, не ушел под корни бузины, не превратился в дуновение ветра и крик грача. Эта забота живых о мертвых, связь умерших и тех, кто еще оставался среди света и воздуха, волновали Стрижайло, в чем-то его укоряли. Он чувствовал движение крохотной радужной капли, опускавшейся в дышащее, изумленное сердце.
От церкви двинулись на середину села, где были выставлены столы, навалены огурцы, краюхи хлеба, огородные дары, стояли бутылка кваса. Деревенский люд угощал богомольцев, — лобызались, обменивались новостями, вели богоугодные разговоры. Зрелище этого чистосердечного гостеприимства и бесхитростного братания умиляло Стрижайло. Он изумлялся в себе этому умилению, несвойственной сентиментальности, которые сменили недавнюю иронию и отчужденность.
Грибков, еще до входа в село, надел вериги. Зацепил за плечи грубые кованые крюки, навалил на щуплую грудь тяжеленный кованый крест. В цепях, в железных слитках выглядел странно, нелепо.