— Пить! — сказал Мануйлов, облизывая коричневым прокушенным языком шелушащиеся губы. — Нутро горит!..
— Там небось в доме колодец, — сказал Бухов, сплевывая рыжую, как желчь, слюну. — Говорил, не надо фляжки у людей отнимать! — И он зло взглянул на Разумовского, который ночью успел отобрать фляжки, зарыл их в землю, сохраняя запас воды. — Надо в дом смотаться!
— Разведать надо! — Саидов обратил к дому похудевшее, с провалившимися глазами лицо, словно внюхивался в отдаленное строение, улавливал запахи воды, пищи, скрытых за дувалом людей. Старался учуять опасность.
— Тут через «зеленку» канал проходит, — сказал Крещеных, не выпуская пулемет. — Дойдем до канала, ночью по нему до бетонки сплавимся.
— «Вертушек» ждать не приходится. Без связи на своих двоих будем топать, — Разумовский выдирал из усов катушки грязи.
— Пить! — ворочая зазубренным языком, повторил Мануйлов.
— Пойдем в дом, — сказал Оковалков. — Крещеных, Бухов — с левого фланга… Саидов, Щукин — с правого… А мы, — он кивнул Разумовскому, — в калитку… Щукин, подъем! — грубовато-бодрым окриком он поднял лежащего сержанта, заметив, какое белое с синим отливом у него лицо.
У калитки, вмурованной в глиняный монолит, Оковалков приложил ухо к корявым доскам. Легонько надавил плечом. Калитка раскрылась, и вслед за автоматным дулом он бесшумно скользнул в квадратный двор. Отпрянул, давая место Разумовскому, готовому стрелять навскидку.
Двор был пуст. У ограды лежали аккуратные кучки хвороста. В землю были вмурованы глиняные сосуды. В тени стояла двуколка с опущенными оглоблями. Из-за глиняной стены виднелась купольная кровля дома с маленькими темными продухами. Глянцевито поблескивала листва дерева.
— Кто-то есть, — одними губами произнес Разумовский, ступая на кучу сухого навоза, щепок и птичьих перьев.
За стеной раздавался лепет ребенка, женский смех, плеск воды. На этот желанный плеск, ведя автоматной мушкой, устремился майор, подступая к деревянным синим воротцам, врезанным в ограду.
Они ворвались на внутренний двор одновременно: Оковалков, ударив ногой воротца, Бухов, перемахнув через дувал, Крещеных, пробежав по кровле дома, ухнув на землю со своим пулеметом.
Они увидели выложенную плитками землю, маленький в каменном обрамлении колодец, черноволосого крохотного ребенка в красном платьице и молодую женщину, голую по пояс, склоненную над тазом, обливающую себя водой. Ее смуглые груди колыхались, блестели, мокрая кудель под мышкой слиплась, платье, расстегнутое и опущенное к бедрам, потемнело от воды, черные волосы, спадая, касались овального таза и медного, с высоким горлом кувшина.
Она распрямилась, глаза ее сквозь опавшие смоляные волосы начинали мерцать ужасом, а округлый, с темным пупком живот сотрясался от крика.
— А-а-а! — кричала она, хватая за руку ребенка, отступала и пятилась, опрокинула медный кувшин. — А-а-а! — топотала она маленькими голыми ступнями, двигалась к низенькой арке, отступая от потного огромного Бухова.
Тот медленно, автоматом выдавливал ее прочь со двора, пока она не исчезла в арке, и оттуда все раздавался, не замолкал ее крик.
— Пусто, командир! — сказал Крещеных. — Только баба одна. Дом осмотрел. — Он опустил пулемет и направился к колодцу, и все окружили маленький с близкой водой колодец.
Крещеных зачерпнул кувшином, протянул медно-пятнистый узкогорлый сосуд, отекающий капелью. Отворачивал от него свое щетинистое, с обвисшими усами лицо, красные, набитые пылью глаза.
— Ну бери кто-нибудь!
Первым, торопясь, стыдясь своего нетерпения, схватил кувшин Мануйлов. Сунул в узкую горловину рот, не достал воды, наклонил, проливая плещущую блестящую воду. Стал пить, лакать, захлебывался, кашлял, снова пил, высовывая быстрый ненасытный язык. Он был похож на собаку, и казалось, он пьет и плачет.
Следом пил Щукин, медленно, взасос, припав к медной горловине, тянул, вдыхал, всасывал в себя холод, влагу, пропитывался ею, хмурил от страдания и наслаждения брови. Отяжелел, осовел от воды, не мог больше пить ртом и, отведя кувшин от губ, все еще продолжал пить глазами.
Таджик Саидов наливал из кувшина маленькие аккуратные горсти. Промыл себе глаза, уши, губы. Захватил воду в рот, прополоскал и выплюнул блестящую струйку. И лишь потом, подготовив себя к воде, начал пить маленькими глотками, не проливая, по-птичьи дергая смуглым упругим горлом.
Бухов пил шумно, чавкал, бурля водой в зубах. Лязгал резцами по медному кувшину, словно грыз его вместе с водой. Его раскаленная плоть шипела, остывала, наполнялась упругой силой. На щеках заиграл румянец, и он, почерпнув из колодца, вылил себе кувшин на голову, тряхнул короткими волосами, сбрасывая с них мелкие брызги.
Крещеных пил мало, зло, издавая свистящий звук, словно стонал, ненавидел воду, кувшин, чужой колодец. Напившись, ополоснул свои толстые волосатые руки, промыл цевье пулемета, липкое от пота и грязи.
Разумовский пил с наслаждением, щурил синие глаза, закрывал их, словно пел. Его усики, орошенные водой, снова ярко, золотисто заблестели. Он их облизывал, словно вода, пропитавшая усы, была сладкая, медовая.
Оковалков пил последним, чувствуя, как падает ему внутрь холодная тяжелая струя, и оттуда, изнутри, холод и свежесть начинают проникать в грудь, в плечи, в пах, в колени. Топка, в которой клокотали его ужас, несчастье, растерянность, начинала остывать, и в остуженном сознании открывалось место для спокойной уверенной мысли: они спаслись, уцелели, и теперь наступила для него, командира, возможность выиграть вторую, завершающую часть боя: добраться к своим, одолеть невидимую, присутствующую рядом опасность.
Они отдыхали, сидя в тени ограды, глядя на глянцевитое дерево, на ветхое крылечко дома, на медный, стоящий на влажных плитах кувшин.
— Бухов, пойди оглядись! — приказал Оковалков, извлекая из кармана сложенную, засунутую в целлофан карту. — Погляди на окрестность! — отсылал его майор, направляя за пределы двора, где вдоль арыка и зеленого поля вилась дорожка.
Они склонились с Разумовским над картой. «Зеленка», в которой они оказались, тянулась непрерывной, расширявшейся долиной, откатываясь от гор. По этой долине была прочерчена синяя линия, дважды изломанная под углом. Канал, прорытый среди кишлаков и полей, питал равнину. К нему надлежало им выйти и, следуя вдоль русла, под покровом ночи, выбраться к трассе, по которой днем двигались военные колонны, стояло боевое сопровождение.
— Километров тридцать будет, — сказал Разумовский, поглядывая на солнце, определяя направление на канал. — Часов шесть протопаем, доберемся.
— Базовый район доктора Надира, — сказал Оковалков, проводя на карте овал, который предстояло им пересечь.
Среди развалин, бомбовых воронок и зарослей были проложены едва заметные тропы, таились наблюдательные и опорные пункты. В разгромленной, лишенной мирных обитателей «зеленке» продолжалось движение вооруженных групп, велось наблюдение, происходили стычки и примирения. Непоседливые вспыльчивые полевые командиры делили зоны влияния.
— Если не напоремся на дозор, к вечеру выйдем к каналу. Хочу тебя попросить, — Разумовский тронул его за рукав, и голос, которым он это сказал, был умоляющий и печальный. — Прошу тебя, если меня подстрелят, дотащи до части. Не хочу здесь тлеть. Пусть дома похоронят. Обещаешь?
Оковалков не ответил. Разумовский не повторил свою просьбу. Она была неуместна, была в нарушение правил. Не об этом надлежало им думать.
Оковалков начал складывать карту, засовывая ее в прозрачный пакет, когда услышал за оградой женский вопль. Крик был истошный, захлебнулся, опять разразился.
Майор вскочил, увлек за собой Разумовского. Опережая их, враскоряку, выставив пулемет, метнулся к арке Крещеных. Они одновременно, втроем, очутились на соседнем подворье.
На земле, завалив женщину, дергался, вращал голым задом Бухов. Сидя на земле, орал и плакал