стука мотора, начинали бить крыльями по воде, в белых бурунах неслись врассыпную.
Белосельцев чувствовал на лице тугой холодный ветер. Любовался Катей, которая казалась статуей, вырезанной на носу корабля. Ее порозовевшее от ветра лицо сочетало в себе прозрачное море, отраженное облако, золотой берег, утиную стаю и его восхищение и любовь к ней. И мгновенная счастливая мысль – сын, который у них родится, – все это в себе соберет. Чудную синеву, розовый, парящий над морем архипелаг, черную с белыми подкрыльями утку, которая, выгнув шею, летит над водой, проносит свое отражение. Катя словно угадала его мысль, обратила к нему сияющие глаза.
Они подплыли к тоне: рубленая избушка стояла на песчаном мысу. На отмели, залипнув килем в песок, стоял на отливе карбас. Якорь на длинном канате чернел поодаль, утонув на стеклянном мелководье. Море медленно подступало к берегу, выплескивая на песок плоские прозрачные языки.
Они выгрузили из лодки поклажу, пошли, высоко поднимая ноги, расплескивая светлые брызги, и навстречу от избушки залаяла собака, дверь отворилась, и рыбак, приземистый, грузный, в грубом вязаном свитере, стал смотреть из-под ладони, как они приближаются.
– А я гадаю, кого бог принес. – Рыбак обратил к ним красное, в морщинах и складках, лицо, на котором ярко блестели синие глазки. – Здорово! – протянул он руку. И Белосельцев, пожимая твердую, черную, в трещинах и буграх ладонь, подумал, что она похожа на еловый корень, из которого вырубают киль.
– Здорово, Макарыч! Это гости мои, постояльцы. – Михаил кивнул на спутников. – Хорошо поймали?
– Какой хорошо! Ветра нет! – рыбак мотнул непокрытой головой, на которой ветер, словно в ответ на его укоризну, поднял седой клок. – Едва ли что есть. – Он посмотрел на млечное тихое море, в котором, невидимые, повинуясь ветрам и течениям, двигались косяки, заплывали в расставленные водяные тенета.
В избушке было тепло, накурено, тесно. В ней были еще трое рыбаков, все немолодые, обветренные: один валялся на нарах в вязаных шерстяных носках, второй подслеповато втыкал иглу с дратвой в кожаную подошву, третий остругивал острым ножом белую чурку. Все разом воззрились на вошедших одинаковыми синими глазами.
– Хлеба привез? – спросили они у Михаила. – Лук кончился, догадался, нет, захватить?.. Заборщик когда приедет? Пять рыбин на льду лежат!
Михаил стал выгружать из сумки хлеб, связку лука, сигареты, коробки спичек, пару бутылок водки. Белосельцев оглядел избушку и ее обитателей.
На стене висело ружье. На черном изрезанном столе стоял закопченный чайник. У крохотного, пропускавшего белесый свет оконца валялась зачитанная книга. У печки все было завешено, завалено шапками, бушлатами, вязаными свитерами. На полу среди древесного сора лежал топор и свернутая, готовая к растопке береста.
– Гриша, ступай, отрежь рыбину гостям, уху сварим, – распорядился встретивший их, старший по виду, Макарыч, поднимая с нар худого, костлявого мужика, послушно протопавшего необутыми ногами к порогу, где стояли его сапоги.
– А ты, Федор Тихоныч, приготовь Михаилу снасть, пущай ее в село берет, ремонтирует, – приказал Макарыч другому, тому, что строгал деревяшку. И тот послушно поднялся, пошел выполнять указание.
– А мы с тобой, Кондрата, сходим в море, семгу посмотрим, – обратился Макарыч к маленькому, тачавшему сапог рыбаку. Тот кивнул, отложил неоконченную работу.
– Меня возьмите, – невольно вырвалось у Белосельцева. – Никогда не видел морские ловы!
Как и вчера, на ночном берегу, ему захотелось принять участие в артельной работе. Не быть соглядатаем, а потрудиться с ними на равных, добывая трудами хлеб насущный. Уставать, промерзать, возвращаться в промокшей одежде. Чтобы Катя поджидала его в натопленной избе, ставила перед ним тарелку с горячей ухой, наливала стопку водки. И их новая жизнь будет состоять из простых трудов, бесхитростных радостей, на берегу студеного моря, среди синеглазых поморов.
После рыбалки вернулись на тоню. К ним спешили на помощь. На руках, как уснувших младенцев, переносили рыбин в сарай, где на серых, отекавших глыбах льда покоились другие, пойманные прежде семужины. Они таинственно мерцали, окруженные туманными нимбами.
В избушке их ждала уха. Анна разливала раскаленную гущу по тарелкам, валила в миску розовые, распаренные ломти семги. Михаил откупоривал водку.
Выпили, держа маленькие стаканчики почернелыми негнущимися пальцами. Белосельцев почувствовал, как прянул ему в щеки жар, запылало лицо. Он стал хлебать сладкую, окутанную паром уху, отсекая ложкой сочные рыбьи ломти.
– А что! И оставайся, живи! – сказал Белосельцеву захмелевший Кондрата. – Дом купи и осядь! Вон бабушка Алевтина дом продает, к сыну в Мурманск поедет. Ты и купи!
– Ейный муж лодочник был замечательный. Половина карбасов, которая у нас ходит, им построена, – поддержал Макарыч предложение Кондраши. На его малиновом лице стеклянно мерцала седая щетина.
– А что, освой ремесло и работай! – поддакнул Михаил. – Инструмент остался, заказ есть, лес вокруг растет. Берись, работай!
– А хошь с нами рыбу лови! – Кондрата милостиво пригласил Белосельцева в артель, а сам зорко взглянул на бутылку.
– Ну что, со здоровьичком! – сказал Макарыч, поднимая скользкую чарку.
Белосельцев слушал, как рассуждают они о его, Белосельцеве, жизни, принимают в свой круг, уступают ему рядом с собой место среди приливов, отливов, семужьих ловов, деревенских домов и лодок. Был благодарен и успокоен. Кончены его метания, непонимание себя и людей, горькое, ядовитое саморазрушение. Он нашел, наконец, себя, обрел обитель. Завершение его блужданий и странствий – этот северный край, рыбацкая артель, его Катя, которая своей мудростью и любовью привела его к студеному синему морю.
Он сидел с кружащейся головой, смотрел, как в малом оконце, сквозь затуманенное стекло, белеет и плещется море.
Возвращались морем в село. Белосельцев с Катей сидели, прижавшись, на лавке. Михаил правил ладьей, Анна, устроившись на носу, смотрела на розовые гранатные острова, похожие на глазированные спины всплывших морских животных.
Ветер был свежий, обжигающий, в нем присутствовали безымянные запахи близкого полюса. Белосельцев прижимал к себе Катю. В этом скольжении по синей яркой воде под красным вечерним солнцем они уже существовали в новой, обретенной жизни. Проживали в ней свои первые дни и часы. Это красное, повисшее над морем солнце, золотистая слепящая дорога, по которой скользила ладья, чувство новизны и свободы – все это и было их новой жизнью.
– Хорошо? – спросил Белосельцев, сжимая сквозь грубую ткань ее тонкое плечо. – Хорошо, – кивнула она, отвечая ему движением плеча. На острове с тонкими прозрачными травами стояли олени.
Чутко, издалека следили за карбасом, медленно перемещались. И казалось, остров живой, дышит, движется, наблюдает за лодкой множеством темных глаз.
Из зеленой воды выпрыгивали нерпы, яркие, будто стеклянные. Они застывали на мгновение, словно вмороженные в море, оглядывали людей ласковыми глазами и ныряли обратно, в маслянистую воду. Нерпы нет, а карбас проплывает мимо расходящегося блестящего круга.
Гуси, мощные, с тугими серыми крыльями, вытянулись в длинную, над водой, вереницу. Прошли над лодкой. Сквозь стук мотора донесся посвист и шум литых шарообразных тел, разрывавших воздух.
Белосельцев радостно взглянул на Катю, и она ответила ему тем же радостным, понимающим взглядом. Они, плывущие в лодке, были замечены птицами, рыбами, морскими и земными тварями. Весть о них, об их новой жизни разнеслась по окрестным берегам и водам. О них уже знали в лесах и весях. Их новая жизнь стала частью бесконечной жизни, протекавшей здесь испокон веков под северными небесами.
В селе они навестили бабушку Алевтину, маленькую круглую старушку, чей сын работал на верфи в Мурманске, вызывал к себе мать. Охая и всхлипывая, она показывала Белосельцеву и Кате свой дом, который шел теперь на продажу. Обветшалую, с растрескавшимися венцами избу, крытую замшелым тесом, обширный, продуваемый ветром двор, наполненный плотницким инструментом – стамесками, рубанками, молотками, скребками, пилами, – стертым потемнелым железом, которое источилось о еловые комли и корни, превращая их в карбасы, елы и шнеки, прочные морские ладьи, бороздившие студеные воды. Лодочный мастер лежал под крестом на зеленом кладбище, а его жена, горюя, прощалась с домом,